0
2665
Газета Персона Интернет-версия

25.10.2012 00:00:00

Райская природа языка

Тэги: кекова, данилова


кекова, данилова Для Светланы Кековой рифма – самое существенное в поэзии.
Фото Николая Повзуна

Недавно у Светланы КЕКОВОЙ вышла книга «Сто стихотворений» (М.: Прогресс-Плеяда, 2012), что и стало поводом для беседы Дарьи ДАНИЛОВОЙ с автором.

– Светлана Васильевна, есть устойчивое мнение, что поэту требуется полная свобода и что поэт по природе своей язычник. Один мой знакомый сказал, что христианство необходимо для объединения России, но поэту погружаться в эту тему не следует, так как, живя «праведной» воцерковленной жизнью, он перестанет писать стихи. Что бы вы ответили на это?

– В связи с вашим вопросом я хочу вспомнить воспоминания Владислава Ходасевича, его блистательный очерк «Конец Ренаты». Как вы помните, Ходасевич рассказывает трагическую историю жизни Нины Петровской, возлюбленной Белого, брошенной и оскорбленной им, впоследствии – подруги Брюсова, в союзе с которым она стремилась вернуть ушедшую любовь, отомстить оставившему ее поэту. Ходасевич рассуждает о лихорадочной погоне за эмоциями, которая была столь характерна для поэтов Серебряного века. Я позволю себе процитировать Ходасевича: «Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед ней никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось, но как, во имя чего и в каком направлении, он не предуказывал, предуказывать не хотел, да и не умел. От каждого вступившего в орден требовалось лишь непрестанное горение, движение – безразлично во имя чего... Можно было прославлять и Бога, и дьявола, разрешалось быть одержимым чем угодно…» Вам не кажется, что именно эта идеология до сих пор до конца не изжита у некоторых людей, посвятивших свою жизнь искусству? Вообще-то, как мне представляется, сейчас этот вопрос исчерпан: и сами «творцы» этой теории (я имею в виду писателей и поэтов Серебряного века) через страдания, через трагедию собственной жизни пришли к иному пониманию свободы творчества и свободы вообще, да и в русской философии эта тема раскрыта с предельной ясностью. Я вспомню в связи с нашим разговором имя замечательного философа Сергея Левицкого, который в своем главном труде «Трагедия свободы» писал о том, что реальность свободы-произвола (а именно о такой свободе говорит ваш друг как о необходимом условии творчества) равнозначна безумию, абсолютизация такой свободы означает распад личности на серию мелких капризов.

Но есть и свобода положительная, свобода не «от», а «для», и здесь моральные ограничения, которые сам человек свободно принимает, не могут повредить творчеству, наоборот, только это и дает возможность осуществить подлинный творческий акт.

– Вы как филолог занимаетесь Арсением Тарковским и Николаем Заболоцким – на мой взгляд, лучшими поэтами своего времени. В некоторых ваших стихах есть что-то близкое к «пантеизму» Заболоцкого: «Хвала ветвям и листьям, и хвала/ худым корням, бредущим по дороге/ с упрямством деревенского вола/ к худой реке, чьи берега пологи…» Он повлиял на вас?

– Да, Николай Заболоцкий и Арсений Тарковский для меня – самые важные имена в русской поэзии ХХ века, и я очень рада, что мы с вами здесь единомышленники. О пантеизме Заболоцкого (здесь имеются в виду, конечно, не «Столбцы», а стихи и поэмы 30–50-х годов) принято говорить в критических и литературоведческих исследованиях, хотя это вопрос не такой простой, как кажется на первый взгляд. Я действительно этим вопросом занималась углубленно и пришла к выводу, что у Заболоцкого не пантеизм, а, если так можно выразиться, панантропизм. У него не божество растворено в природе, а человек! Вспомните, например, «Завещание»: «Я не умру, мой друг. Дыханием цветов/ Себя я в этом мире обнаружу./ Многовековый дуб мою живую душу/ Корнями обовьет, печален и суров» или «Гомборский лес»: «Я сделался нервной системой растений,/ Я стал размышлением каменных скал».

Вообще и у Заболоцкого, и у Тарковского жизнь природы – это великое таинство, и именно такое восприятие природы для меня органично.

– Приходилось ли вам как-то бороться с их влиянием?

– Я никогда не «боролась» с влияниями любимых поэтов, их поэзия для меня – жизнь. Я бы хотела жить в том пространстве, которое создано, например, в «Первых свиданиях» Тарковского или в «Лесном озере» Заболоцкого.

Если все-таки говорить о влияниях, то влияние и Заболоцкого, и Тарковского связано прежде всего с их творческим методом, который можно назвать символическим реализмом. Именно символическим реализмом, а не символизмом. Символисты в своем страстном порыве к «выражению невыразимого» насильно «заставляли» вещи становиться символами, а символический реализм не навязывает вещам и явлениям символического значения, а открывает ту тайну, которая вложена Творцом в каждое Его творение.

– Такое ощущение, что как вы хотите жить в пространстве этих двух поэтов, так и Заболоцкий, и Тарковский хотели жить в пространстве Пушкина и Тютчева (кстати, недавно заметила забавную перекличку: «Колокольчик динь-динь-динь» (Пушкин) – «Колотушка тук-тук-тук» (Заболоцкий). Но желание жить в пространстве вовсе не мешает поэту, говоря строкой Тарковского, «стать самим собой»…

– Да, конечно, вы правы. Достаточно вспомнить цикл Тарковского «Пушкинские эпиграфы», его строки «Я не стою ни полслова/ Из его черновика». Кстати, замечательное «эхо» пушкинской строки вы отметили у Заболоцкого – колокольчик и колотушка как два образа времени…

Для Заболоцкого важен еще не только век XIX, но и XVIII, ломоносовско-державинская линия, об этом многие исследователи поэзии Заболоцкого пишут. О связи его поэтического мира с миром тютчевской поэзии тоже говорят много. Кстати, обычно сравнение идет по линии пантеизма Тютчева и пантеизма Заболоцкого. Но о «пантеизме» Заболоцкого я уже сказала, да и пантеизм Тютчева – под большим вопросом. Отсылаю вас в связи с этой проблемой к замечательным статьям Владимира Соловьева и Семена Франка, посвященным творчеству Тютчева.

Я (если воспользоваться тем подходом к явлениям искусства, который был разработан Максом Дворжаком и Хансом Зедльмайром, – рассматривать историю искусства как историю стиля и историю духа) связи – ни стилистической, ни миросозерцательной – не чувствую.

– Рассуждая о преемственности, не избежать и набившего уже оскомину вопроса. От многих мы слышим сейчас: силлабо-тоника устала, рифмы в Европе кончились, да и на русском ничего рифмованного уже не напишешь. А у вас недавно вышла книга «Сто стихотворений». В рифму.

– Действительно, сейчас разговоры о том, что устарела силлабо-тоническая система, что рифмы «закончились», – своего рода веяние времени. У меня совсем другой взгляд на эти вещи. У Сергея Аверинцева есть небольшая статья «Ритм как теодицея», где проблема ритмической организации стихотворения переводится из плана формального в план онтологический. А в другом своем исследовании, посвященном истории акафиста, Аверинцев говорит о том, что рифма появляется в особом духовно-эстетическом пространстве как чудесный плод богодухновенной христианской поэзии. Джорджо Агамбен, современный итальянский философ, связывает появление рифмы с латинской христианской поэзией, которая, в свою очередь, метод рифмы, созвучия черпает из посланий апостола Павла. Характерно, что отказ от рифмы Агамбен связывает с отказом от мессианской вести, то есть от христианства. Рифма, по его мнению, есть богословское наследство, «принятое в безоговорочное владение без права пересмотра». Отказ от рифмы приводит к отказу от самого существенного в поэзии. Эти мысли мне не просто близки, это мое поэтическое кредо.

Белый стих, верлибр, естественно, имеют право на существование, но для меня стихотворение в таком случае должно обладать колоссальной энергией, обращенностью к псалмическому мелосу.

– А что вы вкладываете в понятие «псалмический мелос»?

– Псалмический мелос – довольно условное понятие, для меня это интонационно-смысловая организация стиха, формирующаяся в поле библейской поэзии. Сюда же можно отнести и литургическую поэзию. Библейская и литургическая поэзия как раз не использует рифму и регулярный размер. Эта почва порождает и древнерусскую поэзию. Белый стих и верлибр, возникающие, если можно так выразиться, в пространстве священных смыслов, напитываются энергией этого пространства. В поэзии такого рода мы можем и не встретить упоминаний имени Божьего, важна сама устремленность взгляда к великой тайне мира и человека. Верлибр по самой своей природе направлен либо к полюсу священного, либо к полюсу плоской повседневности, воплощающейся в «дурно пахнущих мертвых словах» (помните, у Гумилева в стихотворении «Слово» есть такие строки: «И как пчелы в улье опустелом/ Дурно пахнут мертвые слова»?), потерявших связь со Словом. Основная масса современного верлибра поэтому совершенно неинтересна.

– Но ведь и дохристианская эпоха несет некий духовный сакральный заряд. Язычники – древние греки вдохновляли многих наших великих поэтов.

– Конечно, свой заряд священного был и в поэзии дохристианской эпохи, поскольку и великие языческие эпосы, и греческая трагедия по своей сути – религиозные тексты. Возвращаясь к проблеме рифмы, я хотела бы такое сравнение сделать. Есть в древнеегипетской Книге Мертвых такая иллюстрация: душа усопшей пьет воду в потустороннем мире. Древнеегипетский художник изображает душу в виде женщины, которая, стоя на коленях, наклонилась к воде. Так вот, опорная линия, которая обозначает землю в этой иллюстрации, прерывается в том месте, где лицо женщины наклоняется к воде, а потом опять продолжается. Можно метафорически это изображение истолковать по отношению к нашему разговору. Опорная линия – повседневность, а разрыв ее – выход в иное пространство, в пространство поэзии, которое устроено иначе, чем пространство повседневности, оно использует другие средства: рифму, ритмическую организацию и т.д. Собственно духовная поэзия не нуждается в рифме, ибо ей не нужен прорыв в священное пространство – она в нем находится и его воплощает в силу своей природы. А вообще же рифма – объятие слов – выявляет райскую природу языка, где фонетическое созвучие слов есть выявление единства и взаимосвязи всего сущего.

– А вы в юности не увлекались авангардом, верлибром или экспериментированием?

– Я как-то не увлекалась экспериментированием ради экспериментирования, хотя у меня есть и белые стихи, и верлибры. Но их немного, и иногда стихотворение, начавшееся как белое, в конце обретает рифму, как бы опомнившись.

– Раз разговор наш получился о поэзии, то хочется попросить вас что-нибудь прочесть о стихах и о творчестве из новой книги.

Мы хлеб пекли, ходили по воду

и огурцы солили впрок,

пока по слову, как по проводу,

бежал любви незримый ток.

Мы звали жизнь Ее Величеством

за шаль, спадающую с плеч,

и насыщали электричеством

свое молчание и речь.

Не слово, нет, – исчадье адово

дышало жаром и огнем,

и все нам чудилась Ахматова

в усталой иве за окном…


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Лукашенко научит Россию регулированию цен

Лукашенко научит Россию регулированию цен

Михаил Сергеев

Евразийский банк развития обещает Белоруссии новое инфляционное давление

0
843
Пенсионеры спасут белорусскую промышленность

Пенсионеры спасут белорусскую промышленность

Дмитрий Тараторин

Лукашенко осознал дефицит рабочих рук и велел принять действенные меры

0
1065
Вклады россиян в банках не живут даже несколько лет

Вклады россиян в банках не живут даже несколько лет

Анастасия Башкатова

Центробанк и Минфин заочно поспорили – из чего формировать источники длинных денег для экономики

0
1369
Иностранцев будут активнее учить российским традициям

Иностранцев будут активнее учить российским традициям

Екатерина Трифонова

Работа по интеграции и адаптации мигрантов пока остается на региональном уровне

0
947

Другие новости