0
2225
Газета Персона Интернет-версия

25.10.2012 00:00:00

Райская природа языка

Тэги: кекова, данилова

Светлана Васильевна Кекова – поэт, литературовед. Родилась в городе Александровске Сахалинской области. Окончила филологический факультет Саратовского государственного университета. Доктор филологических наук. Работает в Саратовской государственной консерватории на кафедре гуманитарных наук. Автор 13 поэтических сборников, литературоведческих книг "Мироощущение Николая Заболоцкого: опыт реконструкции и интерпретации", "Небо и Земля Арсения Тарковского. Метаморфозы христианского кода". Лауреат ряда литературных премий. Стихи переводились на английский, немецкий, французский, итальянский, голландский, румынский, болгарский, серболужицкий языки.

кекова, данилова Для Светланы Кековой рифма – самое существенное в поэзии.
Фото Николая Повзуна

Недавно у Светланы КЕКОВОЙ вышла книга «Сто стихотворений» (М.: Прогресс-Плеяда, 2012), что и стало поводом для беседы Дарьи ДАНИЛОВОЙ с автором.

– Светлана Васильевна, есть устойчивое мнение, что поэту требуется полная свобода и что поэт по природе своей язычник. Один мой знакомый сказал, что христианство необходимо для объединения России, но поэту погружаться в эту тему не следует, так как, живя «праведной» воцерковленной жизнью, он перестанет писать стихи. Что бы вы ответили на это?

– В связи с вашим вопросом я хочу вспомнить воспоминания Владислава Ходасевича, его блистательный очерк «Конец Ренаты». Как вы помните, Ходасевич рассказывает трагическую историю жизни Нины Петровской, возлюбленной Белого, брошенной и оскорбленной им, впоследствии – подруги Брюсова, в союзе с которым она стремилась вернуть ушедшую любовь, отомстить оставившему ее поэту. Ходасевич рассуждает о лихорадочной погоне за эмоциями, которая была столь характерна для поэтов Серебряного века. Я позволю себе процитировать Ходасевича: «Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед ней никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось, но как, во имя чего и в каком направлении, он не предуказывал, предуказывать не хотел, да и не умел. От каждого вступившего в орден требовалось лишь непрестанное горение, движение – безразлично во имя чего... Можно было прославлять и Бога, и дьявола, разрешалось быть одержимым чем угодно…» Вам не кажется, что именно эта идеология до сих пор до конца не изжита у некоторых людей, посвятивших свою жизнь искусству? Вообще-то, как мне представляется, сейчас этот вопрос исчерпан: и сами «творцы» этой теории (я имею в виду писателей и поэтов Серебряного века) через страдания, через трагедию собственной жизни пришли к иному пониманию свободы творчества и свободы вообще, да и в русской философии эта тема раскрыта с предельной ясностью. Я вспомню в связи с нашим разговором имя замечательного философа Сергея Левицкого, который в своем главном труде «Трагедия свободы» писал о том, что реальность свободы-произвола (а именно о такой свободе говорит ваш друг как о необходимом условии творчества) равнозначна безумию, абсолютизация такой свободы означает распад личности на серию мелких капризов.

Но есть и свобода положительная, свобода не «от», а «для», и здесь моральные ограничения, которые сам человек свободно принимает, не могут повредить творчеству, наоборот, только это и дает возможность осуществить подлинный творческий акт.

– Вы как филолог занимаетесь Арсением Тарковским и Николаем Заболоцким – на мой взгляд, лучшими поэтами своего времени. В некоторых ваших стихах есть что-то близкое к «пантеизму» Заболоцкого: «Хвала ветвям и листьям, и хвала/ худым корням, бредущим по дороге/ с упрямством деревенского вола/ к худой реке, чьи берега пологи…» Он повлиял на вас?

– Да, Николай Заболоцкий и Арсений Тарковский для меня – самые важные имена в русской поэзии ХХ века, и я очень рада, что мы с вами здесь единомышленники. О пантеизме Заболоцкого (здесь имеются в виду, конечно, не «Столбцы», а стихи и поэмы 30–50-х годов) принято говорить в критических и литературоведческих исследованиях, хотя это вопрос не такой простой, как кажется на первый взгляд. Я действительно этим вопросом занималась углубленно и пришла к выводу, что у Заболоцкого не пантеизм, а, если так можно выразиться, панантропизм. У него не божество растворено в природе, а человек! Вспомните, например, «Завещание»: «Я не умру, мой друг. Дыханием цветов/ Себя я в этом мире обнаружу./ Многовековый дуб мою живую душу/ Корнями обовьет, печален и суров» или «Гомборский лес»: «Я сделался нервной системой растений,/ Я стал размышлением каменных скал».

Вообще и у Заболоцкого, и у Тарковского жизнь природы – это великое таинство, и именно такое восприятие природы для меня органично.

– Приходилось ли вам как-то бороться с их влиянием?

– Я никогда не «боролась» с влияниями любимых поэтов, их поэзия для меня – жизнь. Я бы хотела жить в том пространстве, которое создано, например, в «Первых свиданиях» Тарковского или в «Лесном озере» Заболоцкого.

Если все-таки говорить о влияниях, то влияние и Заболоцкого, и Тарковского связано прежде всего с их творческим методом, который можно назвать символическим реализмом. Именно символическим реализмом, а не символизмом. Символисты в своем страстном порыве к «выражению невыразимого» насильно «заставляли» вещи становиться символами, а символический реализм не навязывает вещам и явлениям символического значения, а открывает ту тайну, которая вложена Творцом в каждое Его творение.

– Такое ощущение, что как вы хотите жить в пространстве этих двух поэтов, так и Заболоцкий, и Тарковский хотели жить в пространстве Пушкина и Тютчева (кстати, недавно заметила забавную перекличку: «Колокольчик динь-динь-динь» (Пушкин) – «Колотушка тук-тук-тук» (Заболоцкий). Но желание жить в пространстве вовсе не мешает поэту, говоря строкой Тарковского, «стать самим собой»…

– Да, конечно, вы правы. Достаточно вспомнить цикл Тарковского «Пушкинские эпиграфы», его строки «Я не стою ни полслова/ Из его черновика». Кстати, замечательное «эхо» пушкинской строки вы отметили у Заболоцкого – колокольчик и колотушка как два образа времени…

Для Заболоцкого важен еще не только век XIX, но и XVIII, ломоносовско-державинская линия, об этом многие исследователи поэзии Заболоцкого пишут. О связи его поэтического мира с миром тютчевской поэзии тоже говорят много. Кстати, обычно сравнение идет по линии пантеизма Тютчева и пантеизма Заболоцкого. Но о «пантеизме» Заболоцкого я уже сказала, да и пантеизм Тютчева – под большим вопросом. Отсылаю вас в связи с этой проблемой к замечательным статьям Владимира Соловьева и Семена Франка, посвященным творчеству Тютчева.

Я (если воспользоваться тем подходом к явлениям искусства, который был разработан Максом Дворжаком и Хансом Зедльмайром, – рассматривать историю искусства как историю стиля и историю духа) связи – ни стилистической, ни миросозерцательной – не чувствую.

– Рассуждая о преемственности, не избежать и набившего уже оскомину вопроса. От многих мы слышим сейчас: силлабо-тоника устала, рифмы в Европе кончились, да и на русском ничего рифмованного уже не напишешь. А у вас недавно вышла книга «Сто стихотворений». В рифму.

– Действительно, сейчас разговоры о том, что устарела силлабо-тоническая система, что рифмы «закончились», – своего рода веяние времени. У меня совсем другой взгляд на эти вещи. У Сергея Аверинцева есть небольшая статья «Ритм как теодицея», где проблема ритмической организации стихотворения переводится из плана формального в план онтологический. А в другом своем исследовании, посвященном истории акафиста, Аверинцев говорит о том, что рифма появляется в особом духовно-эстетическом пространстве как чудесный плод богодухновенной христианской поэзии. Джорджо Агамбен, современный итальянский философ, связывает появление рифмы с латинской христианской поэзией, которая, в свою очередь, метод рифмы, созвучия черпает из посланий апостола Павла. Характерно, что отказ от рифмы Агамбен связывает с отказом от мессианской вести, то есть от христианства. Рифма, по его мнению, есть богословское наследство, «принятое в безоговорочное владение без права пересмотра». Отказ от рифмы приводит к отказу от самого существенного в поэзии. Эти мысли мне не просто близки, это мое поэтическое кредо.

Белый стих, верлибр, естественно, имеют право на существование, но для меня стихотворение в таком случае должно обладать колоссальной энергией, обращенностью к псалмическому мелосу.

– А что вы вкладываете в понятие «псалмический мелос»?

– Псалмический мелос – довольно условное понятие, для меня это интонационно-смысловая организация стиха, формирующаяся в поле библейской поэзии. Сюда же можно отнести и литургическую поэзию. Библейская и литургическая поэзия как раз не использует рифму и регулярный размер. Эта почва порождает и древнерусскую поэзию. Белый стих и верлибр, возникающие, если можно так выразиться, в пространстве священных смыслов, напитываются энергией этого пространства. В поэзии такого рода мы можем и не встретить упоминаний имени Божьего, важна сама устремленность взгляда к великой тайне мира и человека. Верлибр по самой своей природе направлен либо к полюсу священного, либо к полюсу плоской повседневности, воплощающейся в «дурно пахнущих мертвых словах» (помните, у Гумилева в стихотворении «Слово» есть такие строки: «И как пчелы в улье опустелом/ Дурно пахнут мертвые слова»?), потерявших связь со Словом. Основная масса современного верлибра поэтому совершенно неинтересна.

– Но ведь и дохристианская эпоха несет некий духовный сакральный заряд. Язычники – древние греки вдохновляли многих наших великих поэтов.

– Конечно, свой заряд священного был и в поэзии дохристианской эпохи, поскольку и великие языческие эпосы, и греческая трагедия по своей сути – религиозные тексты. Возвращаясь к проблеме рифмы, я хотела бы такое сравнение сделать. Есть в древнеегипетской Книге Мертвых такая иллюстрация: душа усопшей пьет воду в потустороннем мире. Древнеегипетский художник изображает душу в виде женщины, которая, стоя на коленях, наклонилась к воде. Так вот, опорная линия, которая обозначает землю в этой иллюстрации, прерывается в том месте, где лицо женщины наклоняется к воде, а потом опять продолжается. Можно метафорически это изображение истолковать по отношению к нашему разговору. Опорная линия – повседневность, а разрыв ее – выход в иное пространство, в пространство поэзии, которое устроено иначе, чем пространство повседневности, оно использует другие средства: рифму, ритмическую организацию и т.д. Собственно духовная поэзия не нуждается в рифме, ибо ей не нужен прорыв в священное пространство – она в нем находится и его воплощает в силу своей природы. А вообще же рифма – объятие слов – выявляет райскую природу языка, где фонетическое созвучие слов есть выявление единства и взаимосвязи всего сущего.

– А вы в юности не увлекались авангардом, верлибром или экспериментированием?

– Я как-то не увлекалась экспериментированием ради экспериментирования, хотя у меня есть и белые стихи, и верлибры. Но их немного, и иногда стихотворение, начавшееся как белое, в конце обретает рифму, как бы опомнившись.

– Раз разговор наш получился о поэзии, то хочется попросить вас что-нибудь прочесть о стихах и о творчестве из новой книги.

Мы хлеб пекли, ходили по воду

и огурцы солили впрок,

пока по слову, как по проводу,

бежал любви незримый ток.

Мы звали жизнь Ее Величеством

за шаль, спадающую с плеч,

и насыщали электричеством

свое молчание и речь.

Не слово, нет, – исчадье адово

дышало жаром и огнем,

и все нам чудилась Ахматова

в усталой иве за окном…


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Нацисты отнимали у евреев жизнь, а не право поесть в ресторане

Нацисты отнимали у евреев жизнь, а не право поесть в ресторане

Андрей Мельников

1
961
Зло не победить пафосом

Зло не победить пафосом

Евгений Лесин

Андрей Щербак-Жуков

Вышло наиболее полное издание рассказов Игоря Яркевича

0
775
Здравствуй, лето на молнии!

Здравствуй, лето на молнии!

Максим Валюх

Если хочешь, чтоб не стало дракона

0
395
Капиталисты до капитализма

Капиталисты до капитализма

Кирилл Рожков

Клан олигархов, меценатов, монархов и римских пап

0
65

Другие новости

Загрузка...