0
1201
Газета Филология Интернет-версия

20.01.2000 00:00:00

Без истории и против христианства


Сергей Фокин. Альбер Камю. Роман. Философия. Жизнь. - СПб., Алетейя, 1999, 377 с.

КНИГА Сергея Фокина написана не менее десяти лет назад: во всяком случае, из множества источников, перечисленных в библиографии к ней, только один датирован 90-ми годами - посмертное издание романа Камю "Первый человек", который кратко разбирается в заключении, очевидно позднейшим по сравнению с основным текстом. Несмотря на это, монография отнюдь не производит впечатления "запоздалой" или "устарелой"; правильнее сказать о ее традиционности, то есть о серьезном следовании почтенному жанру литературоведческих исследованиий - жанру духовной биографии.

Двусмысленное, идеологически нечистое слово "духовность" уточнено и объяснено в первых же строках книги, где говорится о "внебожественной (нетрансцендентной) духовности человека" (с. 5). Эта форма мышления, не совпадая ни с чистой философией, ни с традиционной религиозностью, имеет дело с общим для них предметом - верой, свободой, судьбой. Человек, рассматриваемый с такой точки зрения, должен уметь сам целенаправленно структурировать свою жизнь, "строить себя", как писатель строит свое произведение. Альбер Камю - бесспорно, прекрасный образец подобного самопостроения личности; в нем, по словам исследователя, "поражают стремительность духовного роста и четкая продуманность рубежей" (с. 6); еще в юности он разработал план своего творчества на всю жизнь, а "его биография в значительной степени становилась сознательным творением" (с. 7).

Реконструкцией этого "сознательного творения" и занят автор биографии, разделивший творческую жизнь Камю на три периода: "Посторонний" соответствует периоду "абсурда", "Чума" - периоду "бунта", наконец, "Падение" - периоду "любви". Каждое из этих художественных произведений прочитано через те жизненные, "духовные" оппозиции, которые Камю обдумывал и разрабатывал в эссеистике, критике, письмах и записных книжках.

Как и в своей небольшой книге о Жорже Батае (1998), Сергей Фокин особенно силен именно в воссоздании оппозиций, образующих жизнь Камю, - его противостояний, конфликтов, вообще силовых отношений (таких, как ученичество, состязание, зависть, ревность и т.д.) с современниками и культурными традициями. Здесь все зависит от того, умел ли герой биографического повествования выбирать себе, по завету Ницше, "своих врагов", соразмерных ему по силе и устремлениям. И Жорж Батай, и Альбер Камю, оба горячие поклонники Ницше, в совершенстве владели этим искусством неслучайного конфликта, и потому для биографа благодатной задачей становится обрисовывать те силовые поля, в которых шло их становление.

Одно из таких полей - напряжение между двумя писателями, влиявшими на будущего нобелевского лауреата в юности - Андре Мальро и Жаном Гренье (лицейским наставником, а впоследствии старшим другом Камю), уже в 30-е годы в них воплотилась для него проблема политической ангажированности и революционной активности, по отношению к которой они занимали противоположные позиции.

Другое поле было образовано мощным воздействием самого Фридриха Ницше, преклонение перед которым у Камю "медленно менялось в едва ли не противоположную сторону, в сторону глубоко личного понимания, сочувствия и отвергающего сожаления" (с. 63); "отвергающее сожаление" - характерное отношение к "своему врагу", с которым борются, но и не могут без него жить.

Третье, особенно чреватое конфликтами силовое поле сталкивало алжирского мыслителя-самоучку Камю с парижскими интеллектуалами во главе с Жан-Полем Сартром, спор с которым прослежен в книге С.Фокина от ранней рецензии Камю на роман Сартра "Тошнота" (1938) до громкого разрыва двух вождей французского "экзистенциализма" в 1952 году. Анализируя этот последний эпизод, автор монографии делает все необходимое для оправдания своего "подзащитного" (напоминает о революционной бесцеремонности Сартра и его соратников, противопоставляет Камю Сартру как "человека диалога" - "мастеру монолога", и т.д. - с. 268), но и признает глубокую осмысленность разделявшего их конфликта, более того, фактически намечает между ними важную общую точку.

И Камю, и Сартр хорошо чувствовали риск, азартную непредсказуемость судьбы человека и совершаемого им экзистенциального выбора: просто Сартр включал это в контекст исторической, революционной деятельности ("риск - необходимое условие исторического действия", революционер "рискует тем, что есть, во имя того, что может быть" - с. 268), а Камю, подобный в этом отношении Батаю, строил свою жизнь и мысль, как игру против истории, как "рискованную ставку мыслителя, который идет сразу на все - и на "нет" и на "да", который отчаянно играет собой в пространстве трудного выбора между бунтом метафизическим, наполняющим его жизнью, и бунтом историческим, отнимающим жизнь у самого бытия" (с. 280). И Камю, и Сартр - оба наследники Паскаля с его идеей метафизического пари, или же ницшевского Заратустры, игравшего в кости с богами; трудно сказать, чья ставка была значительнее.

ДВА ВРАГА

Итак, выясняется один из метафизических противников Камю - история. "Отношение Камю к истории не исчерпывается ее неприятием, его позиция не внеисторична, а принципиально "антиисторична": он видит в истории врага, отрицать существование которого бесполезно и пагубно, - с ним надо бороться" (с. 103). Это, конечно, "свой враг", в борьбе с которым единственно и можно обрести себя. Соответственно, когда Камю противопоставляет истории "мир", "бытие", "вечность" (а Сартр - тот принимает историю и сотрудничает с ней в акте осознанно рискованного творчества), то все это тоже не абстрактные категории, предсуществующие субъекту и независимые от него, а экзистенциальная ставка, активный выбор самого субъекта. Проследить, как общие понятия становятся для мыслителя живыми друзьями и недругами, - в этом, собственно, и состоит задача биографа, а в ее решении - его заслуга.

Рука об руку с историей идет второй вечный противник Камю - христианство. "Абсолют Бога и абсолют Истории" (с. 208) образуют одну и ту же верховную власть, против которой ополчается Камю-бунтарь. В своей борьбе с христианской идеологией он порой даже "вчитывает" ее туда, где ее, пожалуй, и не было, например, в творчество Кафки (эссе об этом писателе вошло приложением в его книгу "Миф о Сизифе"). Как комментирует биограф, "дерзкая решимость начинающего мыслителя схватиться с христианством объясняла его склонность к выявлению религиозной идеи у писателя, едва ли признававшегося самому себе в своей религиозности" (с. 120). Из богоборчества Камю С.Фокин выводит и его эстетику, его отказ от "реализма" в пользу "символической" трансформации действительности: "Художник уже одним своим стремлением к творчеству вступает в противоборство с Богом и историей┘ Реалистом способен быть только Бог. Романист, напротив, являясь человеком, уже в силу этого обречен на преображение действительности" (с. 210-211). Камю делает из нужды добродетель, из положенного ему удела - свободно избранный проект: пусть в силу своей смертной ограниченности он и "обречен", но не на искажение высшей истины, как учит вековая религиозно-философская традиция, а на преображение действительности, не на прозябание в сумерках Платоновой пещеры, а на творчество, соперничающее с божественным творением.

Главный пункт расхождения Камю с христианством - еретическое отрицание первородного греха. В своих ранних романах "Счастливая смерть" и "Посторонний" писатель, "выдвигая идею "безгрешности" человека┘ освобождал его от зла, злом оказывалось все противостоящее человеку" (с. 159). Тем более значимым был поворот, происшедший в его мышлении после войны: "Отказ от идеи невиновности человека - вот главное в философском сознании Камю 50-х годов" (с. 300). Этот отказ, свидетельством которого явилась повесть "Падение", толкуется у С.Фокина как своего рода уступка сильнейшему из двух своих врагов - не Богу, но истории: "Он [Камю. - С.З.]по-прежнему считает человека изначально невиновным, чистым от зла. Но человек живет в истории, среди других людей┘ он должен принять на себя свою долю зла, смириться со злом в себе, и тем не менее задача его состоит в содействии приуменьшению зла, в распространении общности любви и согласия" (с. 313). Иными словами, отрицая первородный грех, Камю согласен признать за человеком грех исторический, то есть в очередной раз признать историю как противника, "отрицать существование которого бесполезно и пагубно, - с ним надо бороться" (процитирую еще раз эту ключевую формулу построений С.Фокина). Вместо метафизической виновности Камю обращается к виновности исторической; таков его оригинальный вклад в данную проблему, которую параллельно с ним разрабатывали и другие французские писатели и мыслители: Батай в "Виновном", Сартр в пьесах "Мухи" или "Альтонские затворники".

ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ

В конечном счете под трехчленной диалектической логикой биографического проекта Камю ("абсурд" - "бунт" - "любовь") проступает иная, традиционно-мифологическая схема утраченного рая. Она отчетливо звучит в заголовке последней прижизненной книги писателя - "Изгнание и царство", а в работе С.Фокина она открыто заявлена лишь в заключении, в связи с еще более поздним текстом, увидевшим свет уже в наши дни: "Первый человек" - это своего рода новый Адам, человек современности, окончательно изгнанный из рая "невиновности", потерявший всякую надежду на возвращение и вынужденный поэтому строить свое "царствие" на земле" (с. 342). Схема эта незавершенная, мы не знаем, как развивал бы ее Камю в 60-е годы, если бы случайно не погиб на их пороге ровно 40 лет назад (работаю над этой рецензией 4 января 2000-го - так совпало, день в день); но схема очень сильная, поддерживаемая авторитетом религиозной традиции и парадоксальным образом питаемая энергией духовного сопротивления, которое оказывал этой же самой традиции писатель. Подобная (авто)мифологизация составляет не недостаток, а скорее органическую принадлежность духовно-биографического жанра: ведь генетически он восходит к житийной традиции, что заявляет о себе даже в жизнеописании столь непримиримого безбожника, как Альбер Камю.

НАСТОЯЩИЕ недостатки, изъяны биографического метода дают о себе знать на другом логическом этапе - при разборе художественных текстов Камю, когда исследователь от "жизни" и "философии" писателя плавно переходит к "роману", к его творчеству.

Неудачу раннего, так и оставшегося неопубликованным при жизни романа Камю "Счастливая смерть" С.Фокин объясняет, помимо прочего, имплицитной отсылкой к бахтинской концепции диалога - по его словам, бунтарское, антисоциальное деяние романного героя не получило здесь никакого отпора, герой не нашел себе подлинного оппонента: "Здесь нет спора, а лишь произнесена малоубедительная первая реплика, на которую никто не смог ответить" (с. 84). Напротив, "Посторонний" (в известном смысле сильно переработанная версия "Счастливой смерти") "внутренне диалогичен: спор с идеологиями идет внутри романа, который, несмотря на внешнюю монологичность, наполнен разноголосием" (с. 154). В этом последнем случае концепция Бахтина упомянута уже открыто - и, как в большинстве попыток ее конкретного литературоведческого применения, помянута, скорее, всуе. Да, можно, как это делает С.Фокин, сравнить неправый суд над героем "Постороннего" с судом над Дмитрием Карамазовым, можно даже, чего он не делает, соотнести яростный, внутренне диалогичный финальный монолог "Постороннего", скажем, с запиской Ипполита из романа "Идиот" - и все же эти эстетические эффекты доказывают лишь частичное родство текста Камю с романами Достоевского, на основе которых Бахтин строил свою теорию полифонического романа. "Спор с идеологиями", сталкивающий "невиновного", "абсурдного", "антисоциального" героя с судьями, которые приговаривают его к смерти во имя морального порядка в обществе, - этот спор мало того, что не распространяется на весь романный текст и локализован лишь в одном его эпизоде, он еще и не доходит, как у Достоевского, до настоящего личностного противоборства. В книге Камю нет и не может быть по-настоящему серьезного защитника социального порядка или религиозного смирения (как Зосима в "Братьях Карамазовых"); вообще, ни враги, ни друзья героя для него не авторитетны, а потому и судебный спор оказывается чисто внешним: судьи не слышат подсудимого, но и он их в общем-то тоже не слышит, они не являются друг для друга "своими врагами". Типичная духовно-биографическая ситуация Камю, будучи перенесена им же самим в ткань повествования, существенно искажается и уже не поддается описанию в тех же понятиях, что в реальной жизни.

Второй случай связан с вершиной повествовательной прозы Камю - романом "Чума" (1947). С.Фокин возводит этику его героев, безнадежно и мужественно борющихся с эпидемией, к "морали бунта", формулировавшейся примерно в те же годы в эссеистике писателя: "В "Чуме", - пишет он, - доктор Риэ встает на сторону страждущих, пытаясь излечить их от болезни. Уже в этом его поступке - протест, бунт против Создателя" (с. 233). Неубедительность данного вывода - даже если такова мысль самого Камю! - бросается в глаза. Врачебный уход за больными и умирающими никогда не расценивался как бунт и тем более богоборчество, наоборот, он составляет одно из традиционных монашеских занятий. Вообще, не всякая самоотверженная, даже героическая деятельность является бунтом. В бунте должен содержаться протест, а значит, требуется некая инстанция порядка и господства, против которой могла бы обратиться энергия протеста, но в романе Камю такой инстанции нет. Эпидемия заразной болезни на подобную роль не годится, потому что она беспорядочна, это диффузно-хаотичное начало, не целенаправленное насилие, а проникающая инфекция. В романе опять-таки "не складывается" ницшеанская ситуация, фундаментальная для биографии Камю: сюжетный противник не может стать "своим врагом" для такого бунтаря, о котором он писал в своем "Бунтующем человеке".

СПОР С САМИМ СОБОЙ

Допущенная здесь ошибка хоть и очевидна, но по сути отнюдь не элементарна, и я недаром оговорился выше: "┘даже если такова мысль самого Камю". Действительно, писатель сам, кажется, имел в виду представить в виде чумы настоящего врага, перед лицом которого люди сплачиваются, внутренне мобилизуются и обретают себя; недаром в его записных книжках можно найти формулы типа "Врач - враг Бога" (с. 231). Отсюда и эволюция образа чумы в ходе работы над романом: "Если вначале он [образ чумы. - С.З.)] имел смутные черты необъяснимого бедствия, совместившегося в сознании писателя с наступившей войной, то теперь романист стремится представить в нем Зло, то есть некую необходимость существующего мирового порядка" (с. 227). Камю стремился создать символ, который отсылал бы к явному для всех историческому смыслу его романа (Вторая мировая война и Сопротивление), но и шел бы дальше, преодолевая Историю ради бытийного, трансисторического смысла. Однако на этом-то переходе, в процессе символизации для героев "Чумы" и оказалась утерянной возможность действительного бунта. Фашизм при всей своей жестокости еще мог быть "своим врагом" для тех, кто с ним сражался, ибо фашизм есть человеческое создание, произведение человеческой цивилизации, обладающее внятной идеологией и "психологической структурой" (Ж.Батай). Ничего этого нет у символизирующей его чумы; культурное происхождение данного образа совсем иное, он отсылает к представлениям о сакрально-нечеловеческой проникающей силе ("мане"); и недаром С.Фокин уместно упоминает в качестве одного из источников мысли Камю эссе Антонена Арто "Театр и чума", где воскрешается именно эта архаическая традиция. Против фашизма, как и против Бога, можно бунтовать, против чумы - нельзя.

Как видим, расхождение между замыслом и воплощением произошло из-за установки писателя на "символичность", и это уже в 1955 году было отмечено Роланом Бартом. В своей полемике с Камю (эпизод, вообще недостаточно прокомментированный в критике и совсем бегло упомянутый в книге С.Фокина) тот упрекал писателя в отходе от "буквального" искусства, "где чума есть не более чем чума, а Сопротивление - Сопротивление во всей его полноте". Барт как раз писал в то время свои "Мифологии", посвященные критике любых попыток подмены социального природным (вместо фашизма - чума); в воздержании от такой "натурализации", писал он Альберу Камю, заключается "единственно возможное уважение к Истории, чьи бедствия поправимы лишь постольку, поскольку мы рассматриваем их в их абсолютной буквальности, а не как символы и возможные зачатки эквивалентностей чему-то другому". Говоря об "уважении к Истории", Барт выставлял аргумент, безусловно, весомый для своего оппонента: как выяснялось, на одном из этапов своего собственного бунта против истории, обусловливавшего эстетику "символического" преобразования действительности, Камю фактически закрыл доступ к Истории для своих героев, сделал их бунт, пользуясь словами С.Фокина, не "антиисторическим", а "внеисторическим". Художественный мир романа вступил в противоречие с моральной программой романиста.

Еще раз повторю, что в данном пункте Сергей Фокин допустил ошибку "в хорошей компании" - вместе с самим Альбером Камю. Вообще, в его книге, о многом заставляющей заново размышлять, немало тонких и справедливых замечаний о поэтике "Постороннего", "Падения", да и той же "Чумы" - например, соображения о жанровой специфике этих произведений, о проблеме "антипсихологического" письма, об эстетической функции повествовательного времени и т.д. Однако мне представляется важным указать на те симптоматичные случаи, когда принятый автором метод, неосторожно выйдя за естественные пределы своей применимости, начинает давать сбои. Творчество писателя - не то же самое, что его биография, оно развивается в ином пространстве и времени, чем судьба и мысль автора (например, в пространстве и времени художественной культуры, литературных традиций и правил поэтики, не привязанных жестко к актуальным идейным конфликтам той или иной эпохи), и соблюдать эти границы, соответствующие границам научных методов и жанров, необходимо, чтобы избежать редукционизма. Любопытный парадокс: у такого писателя, как Камю, "жизнь" и "философия", эти две главные составляющие духовной биографии, оказываются систематичнее, а стало быть, и мифичнее, чем романное творчество, в котором стройные идейные оппозиции сталкиваются с конкретной реальностью художественной конструкции. А реальность всегда хоть в чем-то да опровергает миф.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


«Токаев однозначно — геополитический гроссмейстер», принявший новый вызов в лице «идеального шторма»

«Токаев однозначно — геополитический гроссмейстер», принявший новый вызов в лице «идеального шторма»

Андрей Выползов

0
1509
США добиваются финансовой изоляции России при сохранении объемов ее экспортных поставок

США добиваются финансовой изоляции России при сохранении объемов ее экспортных поставок

Михаил Сергеев

Советники Трампа готовят санкции за перевод торговли на национальные валюты

0
3889
До высшего образования надо еще доработать

До высшего образования надо еще доработать

Анастасия Башкатова

Для достижения необходимой квалификации студентам приходится совмещать учебу и труд

0
2164
Москва и Пекин расписались во всеобъемлющем партнерстве

Москва и Пекин расписались во всеобъемлющем партнерстве

Ольга Соловьева

Россия хочет продвигать китайское кино и привлекать туристов из Поднебесной

0
2440

Другие новости