0
3404
Газета Поэзия Интернет-версия

05.10.2022 22:03:00

Писатель, вышедший из детской

Федор Достоевский в поэзии андеграунда

Тэги: поэзия, андегрануд, достоевский, ссср, история, школа, классика


37-14-1480.jpg
Достоевский через каторгу понял ХХ век.
Фото В.Я. Лауфферта. 1872
Андеграунд создал интересные образы русской культуры. И они обособлены от советской повседневности. Достоевский – один из таких образов, загадочный и противоречивый.

Кто-то из поэтов говорит о писателе прямо. Кто-то обозначает свои мысли посредством господствующего в стихах настроения. Кто-то следует ассоциативному ряду.

Скажем, Евгений Сабуров, обращаясь к экзистенциальной теме самоубийства, не может – по ассоциации – пройти мимо Достоевского. Герой стихотворения «...и вдруг королевским движеньем» оказывается на шатком карнизе: «Цвели небеса синевою,/ шагала зеленая муть/ и в улицу вниз головою/ ему оставалось нырнуть,// а где-то смешной Достоевский,/надумав решать и учить,/ впадает в счастливое детство/ бессмысленно трезвой души».

Эти стихи интересны сменой ролей. Персонаж возникает из романов русского классика. И он видит своего создателя смешным, не понимающим того, что с ним, персонажем, творится. Герой глубже, интересней, неожиданней, чем схема, в которую пытается втиснуть его автор.

Достоевский в советское время возникает в разных ипостасях, живых и не очень. И может быть, самая тягостная из них связана со школьным учебником. Василий Филиппов, знавший советскую школу не понаслышке, свидетельствует об этом в стихотворении «Классики»: «Наши классики./ Их лица превратились в школах в свастику// Вот наша гордость –/ Достоевский,/ Писатель, вышедший из детской/ В промозглый мрак советский./ Это писатель городской, а не деревенский.// Как надоели их имена!/ Их знает наша с широкими бедрами страна,/ Что рожает много зерна».

Филиппов работает в эстетике примитивизма. Отсюда апелляция к свастике, плоские формулы школьных учителей («писатель городской, а не деревенский»), крик из глубины души («как надоели их имена!»), представление страны в виде роженицы с широкими бедрами. Вроде бы непосредственная реакция опережает мысль. В то же время эта эстетика позволяет поэту говорить по существу, используя речевые ресурсы, иначе говоря, не регулярный стих, а речь: «Литературой с глубокими проблемами, но без смысла/ Кажутся они в 80-х годах,/ Когда остановилась поэзия/ Перед пропастью-временем». Филиппов не так прост, как кажется. Хотя бы потому, что отождествляет себя с князем Мышкиным: «Я роман – «Идиот»./ Спит Рогожин-крот./ Он князя Мышкина зовет./ И целует белый грех в рот/ Тот,/ Кто мне не соврет». Безумие способно не только закрыть реальный мир, но и открыть его потаенные глубины.

Андрей Монастырский снимает проблему хрестоматии путем погружения классиков в нешкольный формат. В поэме «Я слышу звуки» его интересуют известные писатели, которые читают и производят звуки. Впрочем, самих звуков мы не слышим, и только визуальные образы отсылают к ним. Монастырский кардинально меняет ракурс нашего восприятия: классики возникают как арт-объект. Нашему автору отведена своя роль: «Достоевский читает первую главу/ «Подростка». На фразе – «а так писать – похоже/ на бред или облако» – он останавливается/ и мутными глазами обводит комнату: в зеркале напротив действительно отражается/ облако в окне и кусочек синего неба».

Школьная скука в советские времена соседствовала со скукой пропагандистской. Многие советские писатели подкармливались тем, что выступали перед трудовыми коллективами. Культпросвет играл важную роль в жизненных стратегиях литераторов. Евгений Рейн, недолго побывший в андеграунде, с удовольствием пользуется предоставленной властью кормушкой. О чем свидетельствуют, к примеру, «Стихи о русской литературе»: «Был я в городе Старая Русса./ Достоевский писал там Иисуса,/ что на Митю-Алешу разъят./ Вез меня теплоход-агитатор,/ вез он лекцию, танцы и театр –/ обслужить наливной земснаряд».

Стихотворение многословное, но как документ времени любопытное. Тем более что Достоевский в нем в виде портрета постоянно мелькает.

Среди авторов, непосредственно высвечивающих фигуру писателя-мыслителя, можно назвать Ивана Ахметьева. «Достоевский/ через каторгу/ понял двадцатый век», – утверждает поэт в одной из своих миниатюр. В другой он связывает метафизическое вопрошание из хрестоматийного произведения с текущим моментом: «тварь ли я дрожащая/ или право имею/ ничего не делать?» Это прибавление «ничего не делать» снижает градус высказывания, добавляет толику иронии.

Работа идей Достоевского в современном контексте становится темой у Яна Сатуновского: «Преступление и наказание?/ всё в порядке! – лейтенант,/ повторите приказание:/ – есть, приказано расстрелять;/ ни толстовщины,/ ни достоевщины,/ освежила душу война-военщина:/ наградные листы,/ поощрения/ (крест у них,/ у нас звезда);/ Мне отмщение/ и Аз воздам».

Собственно, поэт говорит об упрощении, примитивизации мысли во время боевых действий. Никаких вопросов, мучивших главного героя романа «Преступление и наказание», в голове исполнителя быть не должно, он воин-робот. Но цитата из Библии в конце стихотворения переворачивает картину: быть просто автоматом в сложном мире не получится, поскольку подлинная власть не у командира, а у Устроителя вселенной.

Достоевский ломает стереотипы нашего понимания. В мире много парадоксов, странностей. Сатуновский, когда пишет об игре Иннокентия Смоктуновского, бросает: «его неуместный, его достоевский смех». Такова роль классика: не красить все в черное и белое, а давать оттенки, создавать многомерные пространства, где нет примитивных решений.

Интересно, что в своем восприятии классической литературы Сатуновский не проводит резких границ между поэзией и прозой. И это соответствует его внутреннему развитию в сторону стихопрозы. В стихотворении 1965 года он говорит: «Когда мне захочется почитать стихи,/ я беру Достоевского,/ беру Льва Толстого.// Проза – это неосознанная поэзия».

Достоевский в каких-то аспектах делает нашу мысль более сложной, пластичной, в других – упрощает ее. На это обратил внимание Всеволод Некрасов, сказавший: «Это/ Демонов что ли/ изгоняли/ Бесами// Бесов/ чертями// тех дьяволами// Вот и пойми// какого это тоже она/ Дьявола/ Делала// Наша/ Великая Русская Литература// И тут-то ей/ и ура»

Многих авторов волновали пророческие нотки в творчестве Достоевского. Александр Величанский немного походил вокруг «Бесов» и победившего царства тьмы: «Настала эра… переворотов,/ и, как предсказывал Достоевский,/ безбожники впрямь друг к другу жались/ в объятьях или в трамвайной давке,/ в бараках или же в коммунальных/ перегородках квартир дремучих…».

Оглядываясь на Достоевского, Дмитрий Бобышев в «Русских терцинах» также характеризует мир, в котором живет: «И глушит Божию нивушку – лопух./ Знать, на Святой Руси и вправду пусто!/ Порастравил нам душу (или дух),/ и дальше растравляет – Достоевский:/ – А старец-то его: того, протух.../ Что тут? Намек? – Так и Россия, дескать?»

С андеграундом, как подметил Николай Климонтович, связано последнее поколение идеалистов, достоевских русских мальчиков, воспитанных на русской литературе позапрошлого века. У них была редкая для России возможность провести тихое спокойное детство с книжками. Им было по десять лет, когда страна принялась расправляться и дышать, по двадцать, когда стало подмораживать.

К таким русским мальчикам можно причислить Виктора Кривулина, написавшего на склоне лет стихи «На мотив Достоевского»: «смирился гордый человек,/ со всем смирился/ все так бы до смерти ему/ смотреть с прищуром/ на смутный снег/ на крупный снег смоленский/ на слепленный из тьмы/ и взятый контражуром/ слепящий силуэт».

Стихотворение подробно проанализировано филологом Александром Марковым. В первой строке узнается цитата из Пушкинской речи Достоевского. Однако дальнейшая образность не может быть выведена из общего впечатления от чтения классика. В тексте описывается возможное посмертное существование «гордого человека». Темная и загадочная образность при этом соотнесена с автором «Братьев Карамазовых».

Стихотворение подводит итоги исторических взглядов Кривулина. Ключевой его образ – созерцание снега из какого-то далека. Кривулин описывает ситуацию длящейся истории.

Русский мальчик появляется в тексте Льва Лосева «Понимаю – ярмо, голодуха»: «Эти дождички, эти березы,/ эти охи по части могил», –/ и поэт с выраженьем угрозы/ свои тонкие губы кривил./ И еще он сказал, распаляясь:/ «Не люблю этих пьяных ночей,/ покаянную искренность пьяниц,/ достоевский надрыв стукачей».

Надрыв – из словаря «Братьев Карамазовых». Разночинец живет надрывом – патетикой и тягой к бездне. И здесь, передавая разговор с поэтом культурного подполья, Лосев говорит о приметах советской богемной жизни.

Внимательно всматривается в фигуру писателя Елена Шварц. Ее полотно «Достоевский и Плещеев в Павловском парке» позволяет нам стать свидетелями встречи двух литераторов, их прогулки по вечернему парку и случившегося с писателем эпилептического припадка. Эта история – еще одно добавление к болезненному миру самой Шварц. Изгибы ее жизни рифмуются с судьбой Достоевского.

Изображает крупным планом Федора Михайловича и Геннадий Айги в тексте «Подросток-в-старце (к фотографии Достоевского 1879 года)» (1982). Это совсем небольшое произведение, где движения крайне мало. Мы схватываем визуальный контекст, работаем взглядом.

А взгляд выхватывает «из мрака-высоты» пол-лица, двоится «как будто смесью духа с костью», и двигается дальше, «пол-лица – назад».

В заключение заметим, что Достоевский был в андеграунде не только предметом созерцания и медитации, но и веселой игры. Как, впрочем, и другие классики. В качестве примера можно привести фрагмент из неоконченной драмы «Народ» Владимира Уфлянда:

Ехал Федор Достоевский

По дороге столбовой.

А потом свернул на Невский.

Вдруг навстречу Лев Толстой.

Толстой:

А куда спешишь ты, Федя,

Мимо ресторан-Медведя,

Быстро едя, быстро едя,

Горяча коня кнутом?

Достоевский:

Я спешу в игорный дом.

Толстой:

Ну а я конец недели

Провести хочу в борделе.

Достоевский:

Нет уж. Сам не согрешу,

Но и вам не разрешу.

Историк:

Тут они схватили сабли.

Стали ими фехтовать.

Молодую кровь до капли

Стали быстро проливать.

Не заметив в увлеченье,

Как ударили к вечерне.

Шел на счастье мимо старец,

С укоризной поднял палец.

Он друзей благословил

И дуэль остановил.

Толстой и Достоевский здесь фигуры, конечно, анекдотические, вышедшие из Хармса. При этом нельзя сказать, что их образ совсем оторван от действительности. 


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


 О привычке считать деньги в чужом кармане

О привычке считать деньги в чужом кармане

Содержимое кошелька ближнего всегда будоражит

0
492
Госпитальная педагогика учит жить

Госпитальная педагогика учит жить

Наталья Савицкая

Академическая реабилитация тяжелобольных детей иногда творит чудеса

0
1284
Выставка  "Ars Sacra nova. От мифа к символу..."

Выставка "Ars Sacra nova. От мифа к символу..."

0
696
Зачарованная страна Аркадия Гайдара

Зачарованная страна Аркадия Гайдара

Юрий Юдин

Идиллия и любовь в повести «Военная тайна»

0
2682

Другие новости