Иногда в нашей жизни происходят случайности. И относимся мы к ним по-разному. Альбрехт Альтдорфер. Лот и его дочери. 1537. Музей истории искусств, Вена
Валентин Катаев
«Ольге Кучкиной в день рождения с самыми добрыми пожеланиями. Валентин Катаев. 1978. 6 апреля. Переделкино».
«Избранные произведения». Том первый. Издательство «Художественная литература». Москва. 1977.
Трехтомник начинался сразу с новой прозы. Так и помещалось на фронтисписе: Новая проза.
Маленькая железная дверь в стене. Святой колодец. Трава забвенья.
Вещи, которые написал новый старый писатель. Весь сотканный из противоречий русский офицер, георгиевский кавалер, получивший личное дворянство, обласканный советской властью, лауреат Сталинской премии, Герой Социалистического Труда, награжденный тремя орденами Ленина, он выбрал свободу. Не то чтобы он восстал против устоев режима, идеологически взбунтовался, заделался диссидентом. Нет. Маленькая железная дверь... – та и вовсе о Ленине. И никто не заставлял писать, сам захотел: «У Ленина глаза так выразительны, так одухотворены, что я потом часто любовался их непреднамеренной игрой».
Правда, и то надо иметь в виду, что в 60-е годы прошлого века – а речь о них – Ленина как гуманиста противопоставляли Сталину как тирану. Цитаты из Ленина передовые мыслители протаскивали, а бдительные редакторы вычеркивали. То есть и это был жест со стороны Катаева.
Но главным жестом стала стилистика. В разряд затрепанных цитат перейдет заявленное Синявским, что его разногласия с советской властью относятся к области чистой эстетики. Серьезным людям из всяческих органов было, однако, ясно, что инакочувствие и есть инакомыслие.
Манера письма изменилась, ибо изменилось пространство возможного. Молодые люди, приносившие рукописи в новый журнал Юность, Катаевым и затеянный, дразнили раскованностью и откровенностью, литературой не на заказ – времени или ЦК, – а по свободному выбору. Особенно дразнили Гладилин и Аксенов. Оттепель стояла на дворе. Пугаясь предстоящей весны, серьезные люди навесили на новую прозу ярлык мелкотемья. Ярлык – не безобидная штука. Ярлык – это оргвыводы. За аксеновский «Звездный билет» Катаева сняли с поста главреда Юности. Но уже никакая инстанция не могла направить его пера, которое он сам отпустил на волю.
Он писал хорошо и раньше. Хотя, начав отсчет новой прозы, иронически назвал свой стиль мовизмом – от французского mauvais, что означает плохо. Смысл: если все кругом пишут хорошо, почему бы не попробовать писать плохо! Знатоки были осведомлены, что так же плохо писал Набоков. С той же россыпью ненужных мелких подробностей, от которых кружилась голова, с запахами и звуками, с переливами цвета и света. Но читателям средней руки Набоков был неведом.
Сеялся сухой мелкий снег моего детства, серебряно блестели морозные узоры на оконном стекле, я сладко болела и, лежа в постели, упивалась любимым – Белеет парус одинокий. Взрослой узнала, что главный герой Петя Бачей получил имя отца и фамилию матери Катаева. Именем Петиного братика, Павлика, Катаев назвал сына. Лирическая струна потаенно звучала в Катаеве всегда.
С Павликом я училась вместе в университете. Младше на два курса, худенький такой, очень застенчивый, очень воспитанный, очень добрый. Тем обиднее показалось домашнее прозвище, данное отцом, – Шакал. Павлик – Шакал, Женя, сестра, – Гиена. Практически возмутилась. Паша охладил мой пыл: он же любя! Может, и любя, да нрав тоже сказался. Позже факт подтвердится в фантастически свободном Святом колодце. В том самом Святом колодце, где Катаев безжалостно написал прежде всего своего двойника, то есть себя. «А ведь я помнил его еще худым нищим юношей с крошечной искоркой в груди. Боже мой, как чудовищно разъелся этот деревянный мальчик Буратино на чужих объедках, в какую хитрющую, громадную, сытую, бездарную скотину он превратился. Увидел бы его Николай Васильевич Гоголь, не Портрет бы он написал, а нечто в миллионы раз страшнее…»
Прозе Катаев учился у Бунина. Письма к нему начинал: «Дорогой учитель Иван Алексеевич!»
А Бунин в Окаянных днях записывал: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: «Я за сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хорошую шляпу, отличные ботинки».
Катаеву около двадцати. Он ловок, удачлив и зол. Об этих чертах его характера известно многим. Его Святой колодец и в особенности Алмазный мой венец вызвали шквал похвал и шквал негодования. Восхищались слогом, клеймили злоязычие. Возвращаясь к прошлому, рисуя легко узнаваемые портреты Маяковского, Есенина, Хлебникова, Булгакова, Зощенко, Олеши, Пастернака, которых прятал за прозрачными кличками – Командор, Королевич, Будетлянин, Синеглазый, Штабс-капитан, Ключик, Мулат, – он ничего не лакировал, а, напротив, не сдерживал саркастической иронии. Что-то в этом было от поздней мести за несбывшееся.
Вот к такому человеку я поехала. Чего, спрашивается, поехала…
А того, что на какой-то вечеринке подошел Паша, университет позади, а все тот же застенчивый худенький мальчик стоял передо мной, встретились как добрые знакомые, разговорились, кто что, он стал писать детские повести, у меня шли два спектакля – Белое лето в Театре Ермоловой и Страсти по Варваре в Театре-студии Табакова, я только что сочинила комедию Гусятин, до востребования и была переполнена случившимся. По доброте душевной Паша попросил дать почитать, я охотно откликнулась: а давай приходи ко мне, я тебе почитаю. Тогда он и придумал: а приезжай-ка лучше ты в Переделкино, почитаешь нам с отцом вместе.
Отсеялся сухой мелкий снег моей молодости, растаяли морозные узоры на лобовом стекле моего жигуленка, я, перепуганная донельзя, – в прихожей катаевской дачи. Паша помогает снять дубленку, говорит: «Идем сразу наверх, на второй этаж, в его кабинет, он там». И я вступаю на первую ступень деревянной лестницы, по которой ежедневно поднимается и спускается живой классик.
Медальный профиль. Подбородок, нос и лоб составляют биссектрису по отношению к катету-затылку, словно скульптор-время поработало над профилем, стесав его особым образом. Ни разу не улыбнувшись, он слушает у себя в кабинете мою комедию. Перелистывая очередную страницу, глянула ему в лицо: на нем бесстрастная мина. Точнее сказать, скучающая. Больше меня здесь не было. На моем месте сидела бессмертная Мурашкина из рассказа Чехова Драма в бессмертном исполнении Фаины Раневской. Это не я, это она читала взахлеб свою пьесу Павлу Васильевичу.
«Валентин. Нет, позвольте мне уехать…
Анна (испуганно). Зачем?
Валентин (в сторону). Она побледнела…»
В финале рассказа Павел Васильевич убивает Мурашкину мраморным пресс-папье.
И – бессмертная фраза: «Присяжные оправдали его».
Паша старательно улыбается, а в иных местах даже громко смеется, понятно, что из гуманных соображений. Ему явно хочется заразить весельем папу. Папа не заражается.
Я захлопываю папку.
Молчание.
Убьет или не убьет?
Валентин Петрович растягивает узкий рот то ли в зевоту, то ли в улыбку: «Э-э, надо бы пьесу написать…»
И больше ни звука.
Паша радостно восклицает: «Оля, но если ему захотелось написать пьесу, это лучшая похвала!»
Я же говорю: добряк.
Больше ничего не происходит. Кроме чаепития с фирменными эклерами сочинения красавицы Эстер. Откусив эклер Эстер, Валентин Петрович, со склеенным кремом ртом, неожиданно роняет: «Я придумал вашей комедии другое название – Явление Петрова-Петькина».
В пьесе фамилия героя – Петров, а псевдоним – Петькин.
Он думал о пьесе!
В тот раз я получила в подарок другую книгу – однотомник с тем же Святым колодцем и той же Травой забвенья издания 1966 года. Автограф в левом верхнем углу гласил: «Ольге Андреевне Кучкиной с большим приветом Валентин Катаев. 1978. 17 марта. Переделкино».
Возможно, не на мне первой опробовал Катаев эту остроту. Осталось гадать, к кому относилось нетривиальное с большим приветом – к нему или ко мне.
Еще одним нетривиальным шагом стал его поход к Табакову на спектакль по пьесе Страсти по Варваре. Конечно, Паша вытащил. В Варваре играла бесконечно талантливая Лена Майорова и еще четыре актрисы. По окончании младший Катаев расцеловался со мной, старший Катаев молча смотрел на эту сцену с высоты своего немалого роста.
На мой день рождения он подарил мне свой трехтомник.
В Святом колодце есть зеркальная сцена: Катаев приходит к Бунину, желая услышать оценку его стихов, с фотографией Бунина, купленной накануне.
«– Вы хотите, чтобы я вам что-нибудь написал на память? – спросил Бунин бесстрастно, но, как это ни странно, я вдруг понял, что в глубине души он польщен и моим смущением, и своим портретом, на который искоса взглянул…
– Извольте. Ваше имя?
Я сказал.
Он положил портрет на гипсовую балюстраду и четкой клинописью написал в левом верхнем углу: «Валентину Катаеву. Заумное есть глупость. Ив. Бунин».
Я был в восторге… Я уже не говорю о том, как было лестно видеть свое имя, написанное рукой знаменитого писателя…»
Вот-вот. Что-то в этом роде.
Юнна Мориц
«Оле – с нежностью и верой в силу слабых и слабость сильных. Обнимаю. Юнна Мориц. Окт. 1995».
«Избранное». Издательство «Советский писатель». Москва. 1982.
«Оле, красотке, умнице, поэтке, прозайке – от подельника, с большим приветом и призвездью. Юнна Мориц. 17 сент. 1995».
«В логове голоса». Издательство «Московский рабочий». Москва. 1990.
«Оле, Валере – с нежностью поэтски, люблево. Юнна Мориц. 1 августа 2006».
«Не бывает напрасным прекрасное». ЭКСМО. Москва. 2006.
«Оле, для которой у меня нет слов, а только шелест листвы небес. Твоя поэтка. Юнна Мориц. 13/III – 2010».
«Крыша ехала домой». Издательство «Время». Москва. 2010.
«Оле, Валере – Валеролям – быть и сметь!
Автограф – тайное окно,
Где свет горит, когда темно!..
С поэтской любовью – Юнна Мориц. 8.VI.2014. Планета Земля».
«Сквозеро». Издательство «Время». Москва. 2014.
Я обладатель бесценных сокровищ.
Книги Юнны с автографами украшают мои книжные полки. Одна стена моей квартиры увешена рисунками Юнны. Электронный архив хранит десятки писем Юнны. Если у меня плохое настроение, а я хочу, чтобы было хорошее, мне довольно открыть ее книжку – стихи, рисунки, автографы воздействуют на меня так, как велел Пушкин, устами Сальери, правда: откупорить шампанского бутылку – и пожалуйста вам.
Берем самую толстую: По закону – привет почтальону. Это книжка с шелковым шнурком для закладки страниц, который называется ляссе. Давно не видела таких книжек. А таких рисунков в книжках – никогда. У Юнны дома видела: она нарисовала сотни и продолжает рисовать, некоторыми вот поделилась с моей стеной. Юнна говорит, что это не рисунки, а такие стихи. Цветные и черно-белые. Я не знаю, как их описать. Я могу описать только чувство, когда слежу за линией в одно касание, разглядываю фейскую мелочь штрихов (фейская – изобретенная Юнной, этим чудотворцем языка, форма от словечка фея или фей), смакую сочетания цветов, угадываю таинственное содержание таинственных форм. Лицо фас, лицо в профиль, платье с окошками, напоминающее дом, птица, рыба, яблоко, двое в одном – и какая-нибудь выведенная школьным почерком Юнны запись Конец связи – все рождает чувство праздника.
Детский человек в Юнне обращается к детским людям в нас, детское проникает во взрослое, взрослое проникает в детское, неразрывная связь действует вдохновляюще. Книга Крыша ехала домой, например, имеет точный адрес: Стихи-хи-хи для детей от 5 до 500 лет.
Мориц берет из воздуха слова и словосочетания, они кувыркаются, как циркачи на батуте, играют звуками, прирастают смыслами. Мориц – свободный человек. Мориц ничего не боится. Мориц слушает стихию, будучи сама стихией.
Мориц волнуется – раз,
Мориц волнуется – два.
Компас, по которому осуществляется ее внутренний курс в море языка и культуры:
…быть недовольным собою
и только собою,
не мерой вещей, не судьбою,
не другом, не даже врагом.
И одновременно:
любить себя круглые сутки.
Это трудное соединение, но Мориц знает объем вещей и их суть. Потому дерзка, весела, сурова, полетна, змейски мудра и по-ребячьи открыта.
Идя со временем не в ногу и не в шею, по ее же слову, она выбирает свое время и свое место, и это место:
Не больше быть, чем точка,
точка, запятая
в портрете рожицы,
листающей тетрадь.
Метафора Мориц – метаформа. Ее нежность упрятана в твердость. Все качества обеспечены любовью – к слову, к человеку, к поэтскому существованию. В стихотворении Барабанщик Мориц позволяет себе написать портрет поэта Б. (про Б. – моя догадка, у нее он не назван) из позиции не сверху и не снизу – вровень, зная свое право.
Ты – заморский рыжий
барабанщик
с виноградной зеленью
в глазу…
В первых же мазках – любовь. И – братский разговор, без лести, но с доблестью.
Мало есть на свете поэтов, у которых каждое поэтическое сообщение столь сущностно.
От обманов и самообманов удачливых шоуменов, что от политики, что от литературы, Мориц защищает высокая позиция отдельности.
У наглости – большая
энергетика
насилья наглого и наглого
бессилья,
на их концерт не надо
мне билетика,
и счастлив тот, кого туда
не пригласили.
Мориц волнуется – раз, Мориц волнуется – два, не от мыслей о разряде будущих похорон, ей на это плевать.
Не вижу, не слышу, не знаю,
Не ем их победы бульон.
Она волнуется от того же, от чего волнуется вышеупомянутое море. Морская почта – важная игра. Бутылка, брошенная в море, – любимый образ. По закону – привет почтальону. Так говорили в ее детстве. Она и есть почтальонка, посылающая весть из вчера и сегодня в завтра всем, кто хочет слышать и слышит. Она – воин. Она сражается за себя и за нас. Она расширяет наше сознание и наши возможности. Это может сделать только очень сильный человек, полностью воплощенный. Чистая лирика сопротивления – это Мориц.
<…>
Особенно любимое мною ее письмо:
«Оптическая Мусечка!
Ночью прочла твоего Ангела... вещь очень емкая, древняя, доисторическая, с хвощами и папоротниками, с динозаврами, чьи ножки не выдержали, с убийственно-мощными метеоритами и болидами. Вещь настолько же несовременная и современная, как наскальная графика и всякий вещий сон – как раз про то, что времена выбирают, и что выбор неисчислим, и что все варианты в любом выборе содержатся – как пейзаж в глазу…»
Мой маленький роман Вот ангел пролетел совсем не про то, ничуть не про то, все – мгновенная фантазия Юнны, но как драгоценна струна, что задета таким чтением в таком читателе!
И тут же она вообразила себе издание:
«Эту вещь надо (одну!) быстро издать отдельной книгой с множеством иллюстраций (тоже такая проза!) в стиле смешанной техники – графика, фотонегатив, живые объекты (как я изобрела для Ванечки). Это должны быть как бы затканные в ткань прозы рисунки наскального типа…
Шрифт должен быть крупный, страница с рамочкой – косить под издание Академия (любовный роман)…
Эту вещь не надо и даже нельзя топить в большой книге, а ее – вот именно что! – надо быстро превратить в отдельное, качественное, европейски современное издание, то есть в издание сугубо российски провинциальное, типа Шагал, Малевич и шайка подобных европцев. И надо не пожалеть на это ни безумных фантазий, ни сил, ни времени, прочесав свою личную память на все высокое. По иллюстрациям и Комментариям это должно сойтись в подробный товарный и тварный мир, в Энциклопедию низа и верха, дна и выси, которые все время меняются по воле Господа…»
Чистое счастье – прикоснуться к этому взрыву эмоций. Чистое счастье – знать, что в исходной точке лежал твой бедный текст.
Но и я доставила ей удовольствие, сообщив про бедные рисунки 16-летней Даши, сопроводившие в качестве иллюстраций другую мою книгу. Последовал мгновенный отклик:
«Как мы с тобой раньше не догадались! Бедные рисунки – это замечательно, это именно то, что надо!»
* * *
Мы не на все смотрели и смотрим одинаково. Были и есть вещи, и серьезные, которые вызывают у нас разную реакцию. Обеим хватает такта не ввергаться в бессмысленные споры, что могли бы только развести нас. В этом не было бы радости, а была бы одна сплошная печаль. Слава богу, ничего подобного до сих пор не произошло.
Слава богу, продолжается то фейское, что составляет гений Мориц.
Сила тайная, магия властная
Звездный зов с берегов,
с облаков, –
Не бывает напрасным
прекрасное! –
Ныне, присно, во веки веков…
Мориц – мастеровой, выполняющий назначенный ей Урок.
Ура – Мастеру.