Иосиф Бродский. Меньше единицы. - М.: Независимая Газета, 2000, 476 с.
КАК НИ СТРАННО, только сейчас книга Иосифа Бродского "Меньше единицы" выпущена по-русски. По-английски ("Less Than One") она вышла в Нью-Йорке в 1986 году, произвела большое впечатление, сразу была переведена на многие языки и, как принято считать, легла козырем на стол Нобелевского комитета.
Состав книги - восемнадцать эссе, написанных за десятилетие с середины 70-х до середины 80-х. Три по-русски: "Поэт и проза" (о Цветаевой), "Об одном стихотворении" ("Новогоднее" Цветаевой) и "Путешествие в Стамбул", остальные - по-английски. Восемь человек перевели пятнадцать эссе: больше всех Л.Лосев - четыре, а кроме него - В.Голышев, Г.Дашевский, Е.Касаткина, А.Сергеев, А.Сумеркин, М.Темкина, Д.Чекалов. Все переводы хороши, ощущения стилевого разнобоя не возникает. Это важно, потому что до сих пор входящие в книгу эссе существовали по-русски врозь, собранные же вместе - как в авторском оригинале - звучат куда более сильно, чем по отдельности.
"Меньше единицы" - именно книга, а не сборник. Бродский не раз, особенно в последние годы, говорил о первостатейной важности композиции: что за чем важнее, чем что. Взглянем на оглавление. Первое и последнее эссе - "Меньше единицы" и "Полторы комнаты" - сугубо биографические. Внутри - преимущественно литература. Как, собственно, и должно быть: словесность в человеческой оболочке, что есть писатель. Два наиболее публицистических эссе книги - "Актовая речь" (о неизбежности зла и готовности ко злу) и "Путешествие в Стамбул" (упрощая: об исторической судьбе России) - соответственно, предпред- и предпоследнее. Финал книги, таким образом, драматичен.
Сначала кажется странным, что Бродский придает такое значение биографии: по страницам разбросаны фразы, принижающие ее роль. Допустим, признание вроде "Я немногое помню из своей жизни, и то, что помню - не слишком существенно" можно считать продолжением провозглашенного уже в заглавии и всегдашнего авторского understatement"а - в прозе и в стихах ("Я глуховат, я, Боже, слеповат" и т.п.). Но и о других писателях - то же самое: "Бессобытийность его жизни обрадовало бы наиболее придирчивого из "новых критиков" (о Кавафисе); "Слава Богу, что его жизнь была так небогата событиями" (о Монтале). Бродский настаивает: "Биография писателя - в покрое его языка". Единственная ценность дотошно воспроизведенных подробностей ленинградского детства в том, что все это превращается в материал словесности. Образы становятся словами, память - языком.
В известной степени вся книга есть иллюстрация к авторскому тезису: "Как правило, заканчивающий стихотворение поэт значительно старше, чем он был, за него принимаясь". Эссе "Меньше единицы" написано в 76-м, "Полторы комнаты" - в 85-м. Между ними наглядно доступное "стихотворение": в данном случае это растянутые на десятилетие шестнадцать эссе, завершив которые автор стал "значительно старше". Можно было бы добавить и другие сравнительные степени: глубже, тоньше, мудрее.
Человеческий опыт писателя определяется его литературным опытом. В этом смысле поэт - как женщина, которой столько лет, на сколько она выглядит. Обращение с рифмой говорит больше о мировоззрении, чем прямой манифест. Поэтические размеры сами по себе - духовные величины, утверждает Бродский. Здесь несомненный отсыл к его любимой, многократно варьируемой мысли: язык является самотворящей силой, за которой более или менее осознанно, более или менее беспомощно движется поэт. Но здесь и разъяснение фразы о том, что биография - "в покрое языка", и объяснение, почему книга "Меньше единицы" построена именно таким образом, что биографические эссе окаймляют литературные, образуя единое целое.
Едва ли не самое осудительное у Бродского слово - "тавтология". Применительно вовсе не только к словесности: пагубная склонность к повтору в жизни, к общему месту в поведении, к пошлости в этикете неизбежно отражается на любых занятиях, сочинительских тоже.
Страх тавтологии одушевляет книгу "Меньше единицы", и кажется удивительным, что с такой почти болезненной настойчивостью об этом говорит взрослый человек и признанный литератор, чьим отличительным достоинством как раз и была непохожесть во всем, что он сделал и написал. Понятно, когда Бродский через тридцать лет трактует свой "первый свободный поступок" - 15-летний мальчик встал посреди урока и покинул школу, чтобы никогда больше туда не вернуться - и вообще свою страсть к уходам: "Ты должен либо драться за место, либо оставить его. Я предпочитал второе. Вовсе не потому, что не способен драться, а скорее из отвращения к себе: если ты выбрал нечто, привлекающее других, это означает определенную вульгарность вкуса". Но и дальше, снова и снова, он словно заклинания повторяет на все лады: "Чем яснее голос, тем резче диссонанс", "Верный признак опасности - число разделяющих ваши взгляды", "Надежнейшая защита от Зла - это предельный индивидуализм". И даже такое: "Это гнусная ложь, что великому искусству необходимо страдание. Страдание ослепляет, оглушает, разрушает, зачастую оно убивает" - в контексте книги понятно, что речь идет о том, как страдание сводит индивидуума к общему знаменателю.
Две приведенные выше цитаты - и о признаке опасности, и о защите от зла - из актовой речи перед выпускниками Уильямс-колледжа. Но ровно та же дидактика и тот же пафос звучат на протяжении пяти сотен страниц, побуждая либо отмести дидактические намерения автора, либо переадресовать их: Бродский обращается в первую очередь к себе.
Так - множественными вариациями на одну тему, подобно обыгрышу основной мелодии в любимом Бродским джазе - выявляется еще одно содержание книги "Меньше единицы". Это роман воспитания, точнее - самовоспитания: исповедь сына века, без всяких кавычек. Оставаться собой - работа, тяжелый непрерывный труд.
Прага