Заслужил ли он сияние нимбов святых? Или, как Блок, остановился на полпути
А.Лентулов. Новый Иерусалим
То, что Юрий Кузнецов – поэт общенационального масштаба, русские интеллектуалы поняли, кажется, уже в конце 1970-х годов. Окончательно в этом их убедил выход в 1983 году в чем-то итогового сборника «Русский узел». Но с этой очевидностью очень долго не могла смириться толпа, возомнившая себя писательской элитой. Понятно, почему величие поэта долго не признавали шестидесятники. На фоне Кузнецова, мыслившего категориями вечности, они смотрелись бабочками, которым в течение одного светового дня кто-то сверху милостиво разрешил пошуметь, но без посягательств на основы системы. Удивительно другое: почему Кузнецов оказался по большому счету чужим и для так называемой русской партии. Ее-то что в поэте пугало?
Я думаю, партию страшила прежде всего загадочность Кузнецова. Она не могла определить генезис его поэзии. Кузнецов явно не вписывался ни в одну из существовавших в 1970-е годы поэтических школ. Его нельзя было назвать ни слепым продолжателем тютчевской традиции, ни яростным последователем Блока и уж тем более обожателем Есенина. Истоки кузнецовского стиха лежали глубже – если угодно, в поэтических воззрениях древних славян, которые в XIX веке с присущей ему дерзостью фундаментально исследовал великий сказочник Афанасьев. К сорока годам, если не раньше, Кузнецов успел впитать в себя и опыт Древней Греции, и мудрость Данте, и философию «Фауста» Гете.
Любопытно в этом плане его стихотворение «Детское признание», помеченное 1974 годом. Поэт писал:
На хворостине я въехал на гору Парнас,
Слышал Гомера, но тот оборвал свой рассказ.
Это молчанье стоит до сих пор на земле.
– Дать ему слово! – сказал чей-то голос во мгле.
Тут хворостинка возьми и заржи – в ассонанс
Ей по ошибке откликнулся сонный Пегас.
– Скверное время, – поморщился Гете и встал,
Взял хворостинку и ею меня отстегал.
Беда многих советских писателей, в том числе и тех, кто близко стоял к русской партии, заключалась в том, что они изначально выбирали ложные цели и долго поклонялись фальшивым кумирам. Ладно, если б они ориентировались на классиков. Нет же. Большинство советских стихотворцев предпочитали учиться у дутых литературных авторитетов, которые если чего и смогли добиться за долгую жизнь – это набрать солидный общественный вес. Ну какими наставниками могли быть Константин Симонов или Ярослав Смеляков, если они сами писали очень посредственные стихи. Даже Твардовский остался в истории не как поэт огромного лирического дарования, а прежде всего как редактор журнала «Новый мир», через который в хрущевскую оттепель власть дозволила выпустить пары общественного недовольства прежними порядками.
Кузнецов, бросив вызов системе, предпочел другую шкалу ценностей. Он с безрассудной смелостью заявил: «Я один – остальные обман, подделка». Естественно, все – и официальные власти, и разрешенные оппозиционеры – сразу насторожились. Абсолютно независимые люди никогда никого не устраивали.
Вот вторая причина, из-за чего русская партия побоялась сделать Юрия Кузнецова своими знаменем.
Ее страшно напугал настрой поэта. В отличие от других современников Кузнецов очень трагично воспринимал бытие. Он любил русские просторы и понимал, что именно в них – наша сила. Поэт умел чувствовать душу. Помните, как он еще в 1975 году писал:
Выходя на дорогу, душа оглянулась:
Пень иль волк или Пушкин мелькнул?
Ты успел промотать свою чистую юность,
А на зрелость рукою махнул.
И в дыму от Москвы по Хвалынское море
Загулял ты, как бледная смерть┘
Что ты, что ты узнал о родимом просторе,
Чтобы так равнодушно смотреть?
Лидеры русской партии интуитивно почувствовали в Кузнецове чужака.
Здесь пора напомнить, что вообще из себя представлял так называемый русский клуб, еще в 1960-е годы избравший своей базой общество охраны памятников истории и культуры. Это был элитный кружок, состоявший в основном из комсомольских функционеров. Первую скрипку в нем играли бывший секретарь одного из райкомов комсомола Ленинграда Сергей Семанов, заведующий отделом пропаганды ЦК ВЛКСМ Валерий Ганичев, ведущие авторы и сотрудники журнала ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», в том числе Виктор Чалмаев и Феликс Чуев. Сейчас уже ясно, что все вечера русского клуба проходили под плотным контролем спецслужб. Впрочем, это обстоятельство и тогда сильно не скрывалось, одно из доказательств тому – деятельное участие в элитном кружке бывшего высокопоставленного офицера Главного разведуправления Дмитрия Жукова.
Какой-то четкой идейной платформы у русской партии никогда не было. В ней мирно уживались сторонники социалистического пути типа Ганичева, неоязычник Жуков, который долгое время главного врага страны видел в христианстве, сочувствующий монархистам Семанов. Впрочем, представителей всех течений тут и не перечислить. Но вот реальные задачи у партии, кажется, существовали. Я думаю, покровители русского клуба рассчитывали на то, что кружок в перспективе должен был обосновать (или популярно объяснить народу) причины перехода высшей власти от Брежнева к группе Шелепина–Павлова и их последователей. Видимо, именно поэтому русскому клубу некоторые члены Политбюро ЦК КПСС негласно поручили формирование идеологии просвещенного патриотизма.
Но на кого русский клуб решил опереться в писательских кругах? Ставка была сделана на двух молодых поэтов: Валентина Сорокина и Владимира Фирсова. Эти фигуры были партийным функционерам очень понятны. Сорокин успел в Челябинске постоять у мартеновских печей. Он как бы олицетворял близость русского клуба к рабочему классу. А Фирсов когда-то вспахал на Смоленщине целое поле. Вот вам смычка с крестьянством. Да и стихи Сорокин и Фирсов сочиняли пусть примитивные, зато с точки зрения идеологии безупречные. Не случайно при поддержке главного комсомольца страны Сергея Павлова власть попыталась вылепить из Фирсова противовес Евгению Евтушенко. Его даже пару раз вывозили на Дон к Шолохову. Функционеры искренне верили, что одного слова Шолохова будет достаточно, чтобы молодежь искала в библиотеках не любовную лирику Евтушенко, а светлые березки в исполнении Фирсова.
В общем, русскому клубу оказались нужны не поэты-мыслители, которые хотели понять природу русского космоса, а всего лишь слепые проводники чужих идей. Но Юрий Кузнецов на роль комиссара никак не годился.
Партийных идеологов пугала широта характера московского южанина. Ну кто еще в 1974 году мог позволить себе такие рассуждения:
Бывает у русского в жизни
Такая минута, когда
Раздумье его об отчизне
Сияет в душе, как звезда.
Ну как мне тогда не заплакать
На каждый зеленый листок!
Душа, ты рванешься на запад,
А сердце пойдет на восток.
Родные черты узнавая,
Иду от кремлевской стены
К потемкам ливонского края,
К туманам охотской волны.
Прошу у отчизны не хлеба,
А воли и ясного неба.
Идти мне железным путем
И знать, что случится потом.
Это-то и смутило лидеров русского клуба. Они-то всегда у своих покровителей прежде всего просили высокие должности и различные привилегии. Если верить Александру Байгушеву, уже в 2000 году объявившему себя ключевой фигурой партийной разведки 1970–1980-х годов, Брежнев и Черненко якобы уже тогда исподволь готовили Ганичева на роль генсека КПСС, а Семанова планировали в будущем сделать то ли министром юстиции, то ли министром внутренних дел. А тут вдруг объявился какой-то бессребреник, которому нужны были лишь воля да ясное небо. К тому же Кузнецов кардинально расходился со многими своими современниками и тем более их опекунами из партийных и комсомольских кабинетов в понимании самобытности русского пути. В общем, русская партия все сделала для того, чтобы Кузнецов в течение двадцати лет не мог найти своего журнала.
По духу, настрою Кузнецову, естественно, более всего соответствовал «Наш современник». Однако главный редактор Сергей Викулов старался не подпускать его к своему журналу даже на расстояние пушечного выстрела. Почему? Самое простое объяснение: Викулов боялся конкуренции. Он сам всю жизнь писал стихи и поэмы, которые были чистейшей воды графоманией. Но ведь Викулов никогда не считался вольным художником. Он понимал, что в «Нашем современнике» его много лет удерживала определенная политическая группировка (точнее – Юрий Бондарев, за которым в Политбюро изначально стояли Полянский и Соломенцев и некоторые другие весьма влиятельные лица). Поэтому главным для Викулова было проведение в журнале прежде всего линии русской партии.
Я не верю в то, будто Викулов поставил на пути Кузнецова в свой журнал шлагбаум самостоятельно, без ведома партии. Да, он никогда не принимал поэтический мир Кузнецова. Как почти все почвенники, Викулов всю жизнь расписывал в своих стихах одни ландшафты, видя в этом главную особенность русской поэзии. Но в реальности он тупо насаждал плоское мышление. А Кузнецов сразу выбрал иной путь. Рано отказавшись от увлечения разноцветными метафорами, он в какой-то момент круто повернул к символам. В его стихах замелькали чуждые кондовым деревенщикам сюрреалистические мотивы. Отказавшись от бытовых подробностей, поэт сосредоточился на постижении русской мистики. Он писал:
Но русскому сердцу везде одиноко┘
И поле широко, и небо высоко.
Викулову осознать это было очень сложно. Вот почему в Кузнецове он увидел даже не конкурента. Он почувствовал в нем своего идейного врага. Но я убежден: если бы партия сказала, что надо подняться выше личного, Викулов немедленно бы этому подчинился (вспомним, как в 1980 году он вынужден был смириться с приходом в журнал чуждого ему по характеру Юрия Селезнева и как он пару лет терпел инициированные Селезневым публикации).
Оставим сейчас за бортом вопрос: кто именно дал Викулову команду не пускать Кузнецова в «Наш современник». Главное все-таки не это. Важно другое: почему покровители Викулова не хотели видеть поэта на страницах этого журнала? Чего они опасались?
Я думаю, поэт расходился с русской партией в главном. Кузнецов, устав от вечного плача по утраченному, отказался от примитивного воспевания пшеничных полей и белых березок. В атомный век он, в чем-то отталкиваясь от философии общего дела Николая Федорова, предложил оперировать мифологическим мышлением.
Однако ни Бондарев, ни Викулов (я уже не говорю об их партийных покровителях) понять такую образную систему мышления в застойную брежневскую пору оказались не готовы. Они привыкли во всех наших бедах видеть исключительно руку мировой закулисы. В новых образах и символах русская партия увидела не силу поэта, а отход от традиций и даже признаки измены общему делу.
Странно, но своим Кузнецов в это время отчасти стал (хотя и ненадолго) лишь для журнала «Москва», которым руководил далеко не близкий поэту писатель-деревенщик Михаил Алексеев («Новый мир» я здесь в расчет не принимаю, потому что Наровчатов считал Кузнецова своим учеником и когда печатал его, то многое ему прощал).
Не найдя выхода своей энергии в толстых журналах, Кузнецов обратился к кожиновскому кругу. Но и для этого круга он тоже не стал полностью своим. Весь этот круг очень долго держался на одной личности – Вадиме Кожинове. Кузнецова далеко не все устраивало в воззрениях этого человека. Но Кожинов в отличие от тех, кого он объединял, умел самостоятельно мыслить. Другие – хорошо если успевали глотать дым от кожиновского огня и подхватывать его идеи.
Не случайно кожиновский круг очень быстро как бы ссохся. Николай Тряпкин сознательно загнал себя в некую резервацию (лишь бы не касаться опасных тем). Передреев свою боль начал глушить вином. Владимир Соколов и Анатолий Жигулин, испугавшись гнева шестидесятников, стали лавировать меж двух лагерей. Другая беда постигла Станислава Куняева. Когда он понял, что исписался и больше сказать ему уже нечего, бывший ученик Бориса Слуцкого, чтобы остаться на плаву, полез в голую политику, окончательно угробив свой дар художника (...).
Ни Кожинов, ни Кузнецов не считали себя воцерковленными людьми. Скорее в них обоих было сильно языческое начало. Но они оба продолжали всю жизнь искать свои дороги к Богу. Кузнецов ведь не случайно критически относился даже к очень гениальным творцам. Если перечитать его поэму «Золотая гора», видно, что он так и не принял, к примеру, Блока. И не только за книжные искания. В свое время Кузнецов был сильно раздосадован тем, что Блок вокруг головы своей музы зажег «пепельно-серый круг». В этом круге поэт увидел демоническое сияние. Он-то считал, что слава гения равносильна сиянию нимбов святых. А что выходило по Блоку? Его музой была всего лишь муза, но не Бог. Отсюда – разочарование в любовной лирике Блока.
Но во всем ли Кузнецов оказался прав? Не знаю. Ведь он тоже был небезгрешен. И у него были свои музы. В том же сборнике «Русский узел» Кузнецов опубликовал пронзительное стихотворение о любви:
Я в жизни только раз сказал люблю,
Сломив гордыню темную свою.
Молчи, молчи┘ я повторяю снова
Тебе одной неведомое слово:
Люблю, люблю!.. Моя душа так рада
На этом свете снова видеть свет,
Ей так легко, ей ничего не надо,
Ей все равно – ты любишь или нет.
Меня, кстати, всегда удивляло, почему о любви очень скучно, без страсти писали и Викулов, и Ваншенкин, и Фирсов. Даже Твардовский весь свой талант, мне кажется, утопил в гражданской лирике. Неужели это сильное чувство обошло их стороной? Или они постеснялись излить свою душу на бумаге? А Кузнецов изведал все и ничего в своих стихах скрывать практически не стал. Но заслужил ли он сияние нимбов святых? Или, как Блок, остановился на полпути?..
Мне кажется, одна из драм Кузнецова заключалась в том, что в поэтическом мире у него не было равных собеседников. Рубцов погиб еще в 1971 году. Бродский жил в Америке (я, кстати, почему-то уверен, что если Бродский остался бы в России, Кузнецов наверняка бы нашел с ним общие точки пересечения, как это случилось у него в 1980–1990-е годы с Евгением Рейном). Глеб Горбовский? Но он все лучшее написал еще в 1960-е годы, а затем неумолимо стал, к моему глубочайшему сожалению, деградировать, поэтому общения на равных тут ждать было уже бесполезно. Пожалуй, интересного собеседника Кузнецов мог бы приобрести в лице Ивана Жданова. Но судьба вместе их никогда не сводила. А жаль.
Видимо, люди такого масштаба, как Кузнецов, всегда были обречены на одиночество.