Усольлаг, 1953 год. Фото из архива Рады Полищук
28.03.2013 00:01:00
Мой дом здесь, от рождения и навсегда
Об авторе: Рада Ефимовна Полищук – прозаик, журналист.
Это у нас получилось
В начале девяностых годов прошлого века судьба подарила мне дружбу с Львом Разгоном, несомненно, самую значительную в моей жизни. Но странное дело – я не помню, как и когда она началась. Помню – была читателем и почитателем его «Непридуманного» и даже не мечтала о знакомстве. А потом как-то вдруг – теплые, нежные, доверительные отношения.
Наверное, эта несомненная для меня доверительность и позволила мне сделать книгу «С Разгоном о Разгоне. Беседы. Раздумья. Воспоминания». Мы вместе мечтали – собрать все наши беседы в одно целое. Да все как-то руки не доходили. Лев Эммануилович однажды сказал: «Без меня, деточка, это у вас лучше получится, я не буду вам мешать. Да и какой из меня помощник...» Помню, я тогда очень рассердилась на него. А так и вышло.
То есть – нет, не так. Работая над книгой, я все время задавала ему вопросы и, казалось, слышала неспешные, тихие ответы. Поставив последнюю точку, сказала: «Мы это сделали. Это у нас получилось». И он улыбнулся довольной, одобряющей улыбкой.
Мы это сделали. В книгу вошли наши с Львом Эммануиловичем беседы за последние восемь лет его жизни обо всем – о жизни общества, о судьбе человека, о прошлом и будущем, о еврействе и еврейской культуре, об Израиле, путешествиях, мысленных и наяву, о литературе, нравственности, о Москве, городе всей его жизни, о городе детства Горки на Могилевщине, о жестокости, милосердии и покаянии, о любви, о старости, о смерти.
Все, о чем осмелилась спросить, все, что он доверил мне.
Долгий путь счастливого человека
1 апреля 2013 года исполняется 105 лет со дня рождения Льва Эммануиловича Разгона. Его нет с нами уже почти пятнадцать лет. Да, заповедано – до ста двадцати. Но не все заповеданное исполняется, не все задуманное сбывается – ни при жизни, ни после.
ХХ век, век сокрушительных перемен, ломавший жизни и судьбы миллионов, Лев Разгон прошагал почти от начала до конца, не дожив всего четыре месяца до рубежа эпох. Ему довелось пройти весь крестный путь, выпавший на долю гражданина Страны Советов, – семнадцать лет скитаний по островам ГУЛАГа, тюрьмы, пересылки, лагеря, короткая передышка и новый арест. Семнадцать долгих лет! С 1938 по 1955 год. С тридцати лет до сорока семи. Но сломить его не удалось.
Он прожил девяносто один год пять месяцев и шесть дней. Долгий путь, долгая трудная жизнь счастливого человека, который умел любить – женщин, дочь свою единственную, родичей, родину, книги, друзей, путешествия. Он был закодирован природой на счастье, и этот божественный дар ему удалось сохранить вопреки всему. Иначе, пережив все, что довелось, вряд ли сумел бы он сказать: «Все хорошее, что я испытал, и прожил, и прочувствовал, связано с этим временем и с этой страной. Здесь я был долго и по-настоящему счастлив – и в любви, и в дружбе, и в профессии. На эту любовь покушались, ее пытались отнять у меня, уничтожить. Не получилось».
Не получилось
Лев Разгон родился 1 апреля 1908 года, но с приснопамятного пятьдесят третьего празднует день своего рождения 5 марта. Причем первый раз – в Усольлаге, в компании очумевших от радости сотоварищей-зэков после того, как лагерный «консилиум» из врачей-заключенных, ознакомившись с газетными бюллетенями о состоянии здоровья отца народов, категорично постановил – сдохнет. Чуть более откровенное слово прозвучало, но суть была в главном – близок конец. Бутылку водки, по словам очевидца и участника тех событий Разгона, в режимном лагере можно было приобрести за двести рублей и десять банок тушенки. Сколько тогда было выпито, не знаю, но после он с гордостью говорил, что не пропустил ни одного 5 марта, до самого конца, пить начинал чуть ли не с самого утра и целый день принимал поздравления как настоящий именинник.
Еще мне не пора
Лев Разгон пережил Сталина на сорок шесть лет! Справедливость все-таки существует – хочется воскликнуть даже сейчас. Существует! Ведь он не просто пережил своих врагов – он победил их. Силой духа и своей ненадуманной правдой. Не озлобился, не возненавидел все человечество за собственные страдания, за гибель близких ему людей. «Нет, не простил я никого из палачей, – говорил он. – И не прощу никогда. Но не хочу никому мстить. И родину свою люблю, мой дом здесь, от рождения и навсегда». Воистину это слова праведника и победителя.
Не плакатного идола, не номенклатурного героя, увенчанного всевозможными лаврами, одаренного привилегиями. Ничего этого у Льва Эммануиловича не было. Он жил в маленькой двухкомнатной квартире, где перегруженные нефабричные книжные полки угрожающе накренились, того и гляди, рухнут, – да ведь когда-то и камеру или лагерный барак считал он домом, и может быть, это помогло выжить. Он писал все свое «Непридуманное» на старенькой пишущей машинке – что за беда, писал же когда-то повесть о жизни самодельными чернилами в конторской тетради по ночам в холодной лагерной каптерке. И был счастлив.
«Плен в своем отечестве» – так назвал Лев Разгон одну из своих книг. Точнее не скажешь. Страшнее не может быть.
Казалось, естественным было бы желание похоронить гулаговское прошлое, не возвращаться туда, забыть. Начать жизнь сначала, с чистого листа. И воспевать эту жизнь, устремив взор в будущее.
В будущее через прошлое – гораздо труднее.
Но бывшему зэку Разгону достало мужества до последнего дня писать о том, что было. И ознакомиться в архивах КГБ с делами близких ему людей тоже хватило сил. «Погибли шестеро близких мне людей, – говорил он. – Остался в живых я, и мне судьбой приуготовлена обязанность рассказать то, что я знаю».
«Еще мне не пора...» – повторял он в восемьдесят семь, и в восемьдесят девять, и в девяносто лет и свято выполнял эту свою обязанность.
Новая эпоха начнется завтра
Востряковское еврейское кладбище. Скупое солнце скользит по гладкой черной поверхности надгробья, на котором написано его имя. Кладу цветы, а рядом – белый камень, который привезла ему из Иерусалима. Наше – еврейское рядом с нашим – российским. Все перемешалось, и все имеет свой, сокровенный смысл. И я знаю, он меня не осудит – примет и то и это: символ древней иудейской традиции и вневременной, бесконечный запах осенних цветов, прощальный земной привет.
Я бываю на могиле Разгона довольно часто, он похоронен неподалеку от моих мамы и папы. Он это знал и говорил: «Мне повезло – вы будете ко мне приходить». Прихожу, шепчу какие-то слова, прислушиваюсь к чему-то, и иногда, мне кажется, сквозь кладбищенские лесные шорохи и отдаленный гул кольцевой дороги слышу его тихий голос: «Новая эпоха начнется завтра... Все будет хорошо. Обязательно будет».
Наташа. Из бесед с дочерью Льва Разгона. Москва, 2000
(Глава, не вошедшая в книгу «С Разгоном о Разгоне»)
До войны я себя не помню, была совсем маленькая.
Первый мой дом в Москве – в Гранатном переулке, но, разумеется, я ничего не помню, мне было чуть больше года, когда родителей арестовали. Насколько я знаю, мать (Оксана, первая жена Льва Разгона, умерла в 1938 году на этапе; дочь известного чекиста и партийного деятеля Глеба Бокия, который был расстрелян в 1937 году, реабилитирован в 1956-м) при аресте сказала: «Пока за Наташей не приедут родственники и не увезут ее отсюда, я не уйду из дома, а если попробуете увести силой, раскрою окна и буду кричать». Приехала тетка, жена брата отца, и взяла меня. Думаю, что ей после досталось за это, аукнулось, потому что работала она в то время в райкоме партии.
В детстве, когда жили уже на Ордынке, я никогда не слышала, что мои родители репрессированы, сидят. Может быть, это и звучало в разговорах взрослых, но я этого не помню. Разговоров о маме не помню вообще, а об отце впервые услышала в эвакуации, в Свердловске, где жила с дедом и бабкой: что он работает где-то далеко, и я должна написать ему письмо и вышить в подарок коня. Я, конечно, ничего не сообразила, потому что мне было всего шесть лет, да и мало ли в сорок втором году у кого где были отцы. Зато я тогда уже научилась писать и вышивать, не скажу, чтоб мне очень хотелось это делать, но коня я вышила на картонке огромными стежками исключительно коричневыми нитками, потому что других не было. Представляю себе, что с ним было, когда он это мое художество увидел. Как ни странно, письма и посылки туда доходили даже во время войны.
Становилась я постарше, и все стало меняться.
Ну, мама умерла – ну, эка. Ну, папа где-то там, далеко. У меня почти не было ровесников, у которых были бы живы и мама, и папа, то есть почти все семьи были неполные. Но мы, дети, родившиеся перед войной, арестов не помнили, взрослые, очевидно от страха (причем не только за нас, а вообще – от страха), нам ничего об этом не говорили, и мы все эти потери – нет мамы, нет папы – связывали исключительно с войной. Это было понятно, объяснимо.
Приходить в себя, что-то понимать начали позже, где-нибудь годам к тринадцати-четырнадцати, то есть году, примерно, к пятидесятому. Реакция у каждого была своя. У меня – ненависть. Не к родителям, они как бы были в стороне, а ко всему, из-за чего это произошло. Я еще, конечно, ничего не понимала, но испытывала жуткую ненависть, причем открыто, вслух, безоглядно. Чудо, что на меня никто не донес, – такие я себе позволяла выпады. Как оно обошлось тогда, до сих пор не понимаю, время-то было – самое оно.
В восьмом классе моя классная руководительница, учительница математики, несчастная женщина, больная, судя по всему, истеричка, однажды вдруг закричала: «Вы должны стоять прямо и никогда не забывать, чем вы обязаны вашему народу, который вам простил все». Я тут же отреагировала: «Плевать я хотела на ваш народ и на ваше все», встала и вышла из класса. И никто, в том числе и она, никто не донес! Я, правда, не была комсомолкой в то время, но все же это был восьмой класс, мне было пятнадцать лет, вполне осмысленный возраст. Нет, в результате я, конечно, нарвалась, притащив в школу запрещенную тогда книгу «Москва. 1937» Фейхтвангера, и отправилась-таки на два года на высылку в Ишимбай, в Башкирию, к тетке Елене, старшей сестре моей матери.
Отца я впервые увидела в конце сорок пятого. Он тогда после первого срока был ссыльным, работал в «своем» лагере и жил в бараке за зоной. И вдруг, как снег на голову, явился в Москву. И страшно мне не понравился! Во-первых, он испортил мне игру: мы втроем – бабка, мой двоюродный брат и я играли в карты, в «66», любимую нашу игру. Играли на деньги, у бабки был специальный мешочек, откуда деньги для игры вынимали и туда же их после игры складывали. Я вот-вот должна была выиграть, и тут явился он. Во-вторых, бабка так закричала, увидев его, что я перепугалась до смерти.
Вообще отношения с отцом складывались тяжело. Он был еще молод, любил жизнь, очень хотел жить и умел это делать. Я не всегда вписывалась в эту ситуацию. Это было и после нашего первого неожиданного знакомства, когда он еще только наскоками приезжал в Москву и когда мы вместе с ним и с Рикой (Ревекка Ефремовна Берг, вторая жена Льва Разгона, дочь видного деятеля правых эсеров Ефрема Берга; познакомились с Разгоном в Устьвымлаге в 1944 году, умерла в 1991 году в Москве) какое-то время жили в Ставрополе (где можно было жить с 39-й статьей), и потом, когда он уже вернулся в Москву, и мы пытались жить вместе, пока им с Рикой не дали комнату.
Я прожила свою жизнь без него – и детство, и взрослую. У нас не было общей семьи, с восемнадцати лет я жила одна. Я без него выросла и повзрослела, он без меня пережил свои долгие и трудные годы. Ему хотелось восполнить все упущенное – общаться с друзьями, все видеть, во всем принимать участие, вывести Рику в свет. А тут я со своим жутким, несносным характером, великовозрастная дочь, которая не давала ему спуску ни в чем.
В те годы ему от меня нужно было только – чтобы я была здорова и чтобы у меня не было никаких неприятностей. Вот и все. И когда было так, мы с ним были в чудных отношениях, все было нормально. На расстоянии. Я всегда смеялась и говорила своим девчонкам, что мне очень нравятся мои отношения с отцом, когда я прихожу к ним обедать в воскресенье, и мы, как в хорошем английском семействе, говорим о политике и о погоде.
С политикой, конечно, не все было так просто. Но советскую власть мы «любили» одинаково, и товарища Сталина, само собой. Вначале если я с ним ругалась, то не из-за товарища Сталина, а из-за товарища Ленина. Он, как и все их поколение, наверное, в то время считал: Сталин – это одно, а Ленин с его светлыми коммунистическими идеями – другое. Теперь я понимаю, что им нужно было за что-то держаться, чтобы не перечеркнуть всю свою жизнь, но тогда я этого вынести не могла и орала: «Мало вас сажали! Мало!»
Надо отдать должное Разгону – он быстро пришел в себя. Главная мука была – понять все про советскую власть, что она есть такое. Это было самое страшное, самое тяжелое. Когда он вернулся из лагеря, советская власть еще была для него той прежней советской властью, которую плохие люди испортили. Это было внутреннее, напряженное осмысление, он был человеком, непрерывно думающим. Гулял, гулял, но думал всегда.
Если до пятьдесят шестого года мы с ним страшно ссорились, не находя взаимопонимания (правда, он потом говорил: «Дочка, я все тогда понимал, просто очень за тебя боялся»), то во время чехословацких событий мы уже были свои люди. Тоже спорили, конечно. Я ему говорила: «Помяни мое слово, мы введем туда войска». А он отвечал: «Мы никогда этой глупости не сделаем, мы же не последние идиоты». Я говорила: «Именно такие мы и есть». К счастью, когда это таки случилось, его не было в Москве, и ему не досталось моего гнева.
Мне и на работе начальник в тот день сказал: «Уйди отсюда, уйди, и когда в себя придешь, тогда на работу выходи. Поняла?» – «Поняла».
Отцу, кстати, от меня доставалось и за то, что восстановился в партии. Тут и Рика была на моей стороне, она ведь была не из коммунистов – ее отец был членом ЦК правых эсеров, и ей за это досталось тюремной жизни по полной программе. Так что Разгону с его партбилетом ох как не просто было с нами: с одной стороны, дочь непримиримая, с другой – жена любимая, и обе спуску ему не давали. Отец вышел из партии уже в 90-е годы, во время вильнюсских событий.
Я начала относиться к нему как-то по-другому, по-человечески, уже когда совсем выросла. У меня появились и жалость, и сочувствие, и благодарность. А до этого был один мотив: «Я не виновата, что товарищ Сталин так плохо работал». Как к писателю я тоже к нему стала относиться совершенно иначе довольно поздно. То, что он делал раньше, в детской литературе, как-то меня не очень интересовало.
И тетрадь (письмо дочери Наталье Львовне, написанное Львом Разгоном в лагере, – о детстве, о еврейских родственниках, корнях, праздниках, традициях; тетрадь попала в Москву, к дочери, исчезла и через тридцать три года, чудом уцелевшая, вернулась к автору, чтобы стать книгой – «Позавчера и сегодня», 1995 г.) эту знаменитую я почти не читала, не очень мне все это было интересно тогда. Но, очевидно, то, что меня заинтересовало, читала всем вслух. А в доме у меня народу бывало – это что-то страшное. И кто мог ее спереть и зачем – хоть убей, не понимаю. Отца тогда в Москве еще не было. Я сразу и не обратила внимания на пропажу, только много времени спустя, и спрашивала всех, кто у меня бывал, всех. Долго искала. Никто не признался, и я до сих пор не знаю, кто это мог сделать и как она попала к тем людям, которые ее отцу вернули. Наверное, интересно было кому-то пойти к своим друзьям и почитать из тетради, все же знали, что это мой отец написал в тюрьме и оттуда переслал мне. А потом уж, видно, просто переходила из рук в руки.
Однажды (это было, кажется, в конце семидесятых) меня позвали к папе, он должен был что-то почитать из написанного. Это был «Корабельников» (глава из будущей книги Льва Разгона «Непридуманное», 1988 г.). Вот тут у меня все сместилось – передо мной был другой человек, настоящий писатель; все было иное – иной стиль, иная лексика, иной образ мышления. Я обалдела. У меня неделю рот не закрывался, я только об этом и могла говорить. С тех пор все, что он писал, стало частью моей жизни.
И он сам в моих глазах совершенно изменился – и как человек, и как литератор. Ну, был нормальный антисоветчик с лагерным прошлым – эка невидаль. Мало, что ли, антисоветчиков я видела, вокруг меня только они и были. А тут мне открылась личность, которая была мне интересна. У меня никогда так не было – вот, мол, у меня папа писатель, и мне нравится все, что он пишет. Он мне стал интересен тогда, когда стал интересен по-настоящему.
И он этим очень дорожил, до самых последних дней. Первый, кто читал все, что он написал, была я. Ему было очень важно мое мнение, и это, конечно, для меня много значило.
Я сейчас думаю – может быть, если бы мы всегда жили вместе, общались бы каждый день, может быть, все было бы иначе. Мы бы иначе понимали друг друга, иначе разговаривали бы, иначе улыбались, иначе любили. Не знаю, мне кажется, все было бы иначе. Да, Бог подарил нам последние годы совместной жизни, когда все у нас было общее. Но мы дорого заплатили за это нашими трудными отношениями.
Мы замечательно общались с отцом в последние годы, все у нас было нормально – нормальные человеческие отношения: обо всем говорили, шутили, иногда ссорились, иногда выпивали вместе, вместе куда-то ходили, вместе ездили по заграницам.
Все у нас было хорошо. Только поздно.
Комментарии для элемента не найдены.