Борис Викторович, злой и добродушный.
Фото с сайта www.gurzufmuseum.com
Юлиан Оксман считал Бориса Томашевского нигилистом. «Очень большой ученый, – подчеркивал он весной 1951 года в письме Марку Азадовскому, – но циник и импрессионист».
Родился Борис Викторович Томашевский 17 (по новому стилю 29) ноября 1890 года в Санкт-Петербурге. В 1912 году Томашевский окончил технический факультет Льежского университета. Получив диплом инженера-электрика, Томашевский отправился на изыскания железной дороги Кольчугино–Кузнецк. Затем ему пришлось заняться телефонным оборудованием в Ардатовском уезде Симбирской губернии. А потом он был послан на постройку железной дороги в районе Херсона. Однако параллельно с техническими исследованиями Томашевскому было интересно заниматься и литературой. Особенно его интересовала французская поэзия Средневековья, о чем в 1915 году им была написана первая статья для журнала «Аполлон».
В армию Томашевский попал не сразу. Сначала Томашевский занимался на фронте вопросами телефонной связи, а потом – оборонительными укреплениями и временными дорогами. После окончания войны с германцами Томашевский начал искать работу по первой специальности в различных технических учреждениях. Но страсть к литературе оказалась сильнее. Не случайно в Москве он сблизился с учениками профессора Ушакова, которые образовали московский лингвистический кружок. «Через ушаковцев, – писал Томашевский в автобиографии, – я познакомился с членами общества «Опояз».
В 1920 году Томашевский вернулся в Петроград. Опоязовцы составили ему протекцию в Институте истории искусств. И вскоре бывший электрик стал читать курс по теории литературы, стихосложению и текстологии. Параллельно Томашевский занялся Пушкиным. Уже в 1922 году вышло его исследование о «Гавриилиаде» Пушкина». Потом появилась книга «Пушкин. Современные проблемы историко-литературного изучения». Как считал Измайлов, последняя работа имела «принципиальное значение как новое слово в текстологии и в методах изучения творчества поэта».
В какой-то момент Томашевский приобрел репутацию формалиста. Но как исследователь, он был настолько безупречен, что его уважали даже стойкие оппоненты опоязовской плеяды. Более того, в 1928 году правоверный марксист Десницкий посчитал нужным написать к одной из книг ученого – учебному пособию «Краткий курс поэтики» – свое предисловие, в котором отметил: «Формальная научность [пособия] гарантирована самим именем автора». Однако очень скоро в стране подули другие ветры, и мнение Десницкого уже перестало играть в науке значимую роль. Во всяком случае, старый профессор в конце 1920-х – начале 30-х годов защитить Томашевского от агрессивной и невежественной критики больше не мог.
В чем только тогда настырного исследователя не обвиняли. «Игнорирование познавательной сущности литературы, – писал в 1930 году в 11-м томе «Литературной энциклопедии» Михайловский, – ее идейной стороны, внешне-описательный подход и пр. неизбежные пороки формализма лишили… работы Томашевского большого научного значения. После капитуляции формализма Т. занялся преимущественно текстологией». Однако последнее утверждение Михайловского не совсем верно. Текстологией Томашевский начал всерьез заниматься раньше. Одно из подтверждений тому – изданная в 1928 году его работа «Писатель и книга. Очерк текстологии». По мнению Измайлова, это был первый опыт теоретического осмысления и систематического изложения основных понятий текстологии.
Уже в 1952-м Томашевский, вспоминая свою деятельность в Ленинграде в 1920–1930-е годы, писал: «По переезде в Ленинград [я оказался] в Институте истории искусств. Одновременно работал в Пушкинском Доме Академии наук, и скоро литература стала моей профессией. Я был привлечен К.А. Фединым к участию в журнале «Книга и революция», где сотрудничал в течение трех лет. Одновременно работал в отделе классиков Государственного издательства по изданию сочинений классиков (Пушкин, Островский, Достоевский, Кольцов, Гончаров и др.). По разным вопросам (стихосложение, текстология, поэтика, Пушкин) читал лекции в Университете. На некоторое время возвратился к старой профессии и преподавал высшую математику в Институте инженеров железнодорожного транспорта. Но затем снова обратился к филологии, принял участие в издании большого академического собрания соч. Пушкина, работал в Пушкинском Доме, в Университете, а в 1941 г. заведовал кафедрой русской литературы в институте им. Герцена».
Особая страница в биографии Томашевского связана с его участием в первом советском академическом издании Пушкина. Во-первых, ученый вместе с Бонди создал новый метод подачи пушкинских рукописей. Этот метод, – подчеркивал Измайлов, – не просто текстологический. Он исходил из того, что исследователь изучаемый текст всегда соотносил с жизненным путем и всем творчеством писателя и подавал его в связи с другими произведениями выбранного автора и всей окружавшей классика литературой и общественной жизнью. Во-вторых, Томашевский осуществил реконструкцию текста XI главы «Капитанской дочки». В-третьих, он лучше других разобрался в черновиках «Евгения Онегина».
Справедливости ради надо отметить, что были и недовольные работой Томашевского по подготовке полного собрания сочинений Пушкина (я имею в виду шеститомник, выпущенный издательством Academia в 1936–1938 годах), и девятитомник малого формата, напечатанный тем же издательством в 1935–1938 годах). Больше всех возмущался, в частности, Юлиан Оксман, который в этих изданиях вел несколько томов, но осенью 1936 года арестованный и соответственно отстраненный от Пушкинианы. Уже летом 1960 года он в письме Корнею Чуковскому жаловался: «Издание выходило без меня, делаясь заново и наспех. Моими томами «руководил» Б.В. Томашевский. Еще в Саратове я начал изучение этих томов, обнаружив вопиющие уклонения в них от установленных мною текстов, вариантов, толкований. Я пробовал много раз об этом говорить, но мне затыкали рот, говоря, что я охаиваю высшие достижения советской науки. В.Д. Бонч-Бруевич и Н.Ф. Бельчиков заставили меня замолчать, угрожая возвращением на Колыму. С.М. Бонди и Б.В. Томашевский оказывали на меня «моральное» воздействие в том же направлении. Не думайте, что дело шло о пустяках, о тонкостях, о спорных вопросах. Нет, дело шло «о пропусках в акад<емическом> издании Пушкина даже печатных его текстов, об искажениях в публикациях «Пиковой дамы» и «Арапа Петра Великого»; о десятках неверных дат, о сотнях неверно прочитанных строк и т.д. и т.п. Сейчас, когда я закончил эту работу по проверке и исправлению акад<емического> издания прозы Пушкина, я могу вам сказать, что, напр<имер>, «Пиковая дама» напечатана В.В. Виноградовым без эпиграфа к этой повести («Пиковая дама означает тайную недоброжелательность»), а «Арап Петра Великого» напечатан Б.В. Томашевским (наоборот), – с эпиграфом из Языкова, которого нет у Пушкина».
Когда началась война, Томашевский решил остаться в Ленинграде. Но очень скоро город оказался в блокаде. Сначала стала сдавать близкая им Ахматова, которая после эвакуации Пунина в Самарканд осталась одна в опустевшей квартире на Фонтанке. «Томашевские, – писала потом Эмма Герштейн, – взяли ее к себе. Но они и сами не могли жить в своей квартире на пятом этаже, с испорченным лифтом, – от голода они уже очень ослабели. Их приютил у себя дворник, может быть, живущий в подвале. Там же Томашевские устроили и Ахматову».
Позже Томашевский, отчитываясь за первый военный год, написал на небольшом листке бумаги (он теперь хранится в РГАЛИ): «Война застала меня в Ленинграде. В это время я работал в Пушкинском Доме в качестве редактора «Временника» Пушкинской комиссии (подготовляя VII и VIII выпуски «Временника»). В связи с военными событиями я принял участие в сборниках, изданных в Ленинграде Академией наук: «Героическое прошлое русского народа в художественной литературе» (написал раздел «Прусский поход» и Суворов и участвовал в общей редактуре сборника) и совместно с Грушкиным написал брошюру «Пушкин-патриот». Параллельно с этим на мне обязанности по военной охране помещений Пуш. Дома, по подготовке его к противовоздушной обороне, состоял в пожарном звене и т.д. С августа работал главным образом в Пед. институте им. Герцена, где исполнял обязанности зав. кафедрой русской литературы, читал курсы французской литературы и всеобщей литературы, был председателем Ученого Совета лит. факультетов, выступал в качестве оппонента на защите диссертаций (последняя защита состоялась в марте 1942 г. накануне эвакуации Ин-та). От союза писателей и от института им. Герцена выступал с чтением лекций для раненых бойцов в ленинградских госпиталях. Параллельно с этим заканчивал ряд литературных работ, начатых до войны: дописал работу о строфике Пушкина, заказанную мне Институтом мировой литературы, дорабатывал статью о повестях и романах Лермонтова для юбилейного выпуска «Литературного наследства», написал новую главу книги «Пушкин и французская культура». В Ленинграде написал книжку «Пушкин и родина». В январе заболел на почве истощения и был помещен в общегородской стационар, а затем переведен в стационар при Союзе сов. писателей. После перевода из стационара был по распоряжению Военного Совета Ленингр. Фронта эвакуирован летным путем в Москву (20 марта 1942 г.). Здесь издаю книжку «Пушкин и родина» и заканчиваю обработкой книгу «Пушкин и франц. культура» – представляющую итог моих многолетних исследований по данному вопросу (над этой книгой я работал с 1914 г.). 27 мая 1942 г.».
В марте 1942 года Томашевские эвакуировались в Москву. Глава семейства получил место зав. учебной частью в Литинституте. Ему было поручено разработать новую программу занятий. В Ленинград супруги вернулись уже после войны. Но проще, увы, не стало. В университете его донимали догматики. Отдушиной для ученого стал Гурзуф, где в 1947 году он приобрел небольшой домик.
В 1949 году комиссары потребовали от Томашевского участия в разоблачениях космополитов. Но ученый ответил отказом. Более того, он выступил в защиту гонимых коллег. Дмитрий Лихачев, рассказывая о 1949 годе, вспоминал: «Как-то мы с Б.В. Томашевским подошли к нашей институтской стенгазете, в которой большими буквами был написан очередной призыв «До конца искореним формализм» (или что-то в этом роде). Скользнув взглядом своих близоруких глаз по содержанию заметок и лозунгу, Борис Викторович, вздохнув, громко произнес: «Раньше проще было: «Бей жидов, спасай Россию!» У стенгазеты (сразу после ее выхода) вертелись стукачи: следили за реакцией читателей, и Борис Викторович это, разумеется, знал…» (Д.С. Лихачев. Воспоминания. СПб., 1997).
|
Научные споры иногда доводят
до обид...
Рембрандт ван Рейн.
Двое спорящих ученых.
1628. Национальная галерея
Виктории, Мельбурн. |
Чуть позже очень посредственный филолог Александр Докусов обвинил в журнале «Звезда» Томашевского в преклонении перед иностранщиной. Его, видите ли, возмутили комментарии исследователя к Пушкину. Томашевский считал, что сюжет «Сказки о попе и работнике его Балде» о найме работника за три щелчка был связан с одной из сказок братьев Гримм. Докусов из этого устроил целый скандал. Он писал: «Можно пожалеть незадачливого толкователя Пушкина, но нельзя спокойно пройти мимо такого истолкования русской литературы. Надо сказать полным голосом, что примечания Б. Томашевского – клевета на светлое имя Пушкина, клевета на народ, давший поэта, имени которого приносят дань благоговейного уважения лучшие люди мира» («Звезда», 1949, № 8).
Осенью 1950 года Томашевский собирался отметить свое 60-летие. Начальство на празднование этого события наложило вето. Но низы не согласились. Сотрудники Пушкинского Дома собрали деньги и решили купить в подарок какую-нибудь картину. Кто-то готов был уступить за полцены пейзаж якобы кисти Бенуа, а кто-то предлагал работу Самокиш-Судковской с изображением Татьяны на балконе при восходе солнца. «Я, – вспоминала Лидия Лотман, – настояла на том, что картины нужно предварительно показать Б.В. под видом совета с ним по художественным вопросам. Он сначала повертел в руках пейзаж, изображающий, как мы считали, крымскую степь, столь дорогую его сердцу. Прежде всего он легко прочел трудно читаемую подпись художника и разочаровал нас, сказав, что это Альберт Бенуа, а не его более знаменитый как художник брат Александр. Кроме того, там оказалась совершенно мало заметная подпись: Vue de Corse («Вид Корсики»). Показывая ему «Татьяну», мы совсем оробели и «поджали хвосты». После этого мы решили пойти в магазин, где был большой выбор картин. Мы обратили внимание на картину Серебряковой, изображавшую русскую женщину около печи – рядом с ней стояла крынка. Я отвела предложение подарить эту картину, так как мне она показалась слишком громоздкой. Всем очень понравилась маленькая картина, которая, кстати, стоила очень недорого. Она приписывалась (под вопросом) художнику Н. Ге и изображала Гефсиманский сад и стражников, хватающих Христа. Я также отвергла этот подарок, так как решила, что она вызывает тяжелые и достаточно современные ассоциации, и Б.В., подымая глаза от работы, будет вынужден видеть сцену ареста. После долгих обсуждений мы решили купить великолепный столовый майсенский сервиз. У нас была большая компания, были и мужчины: Г.А. Бялый и В.Н. Орлов. Бялый все время просил купить маленькую серебряную позолоченную ложечку. В результате мы купили и сервиз, и солонку, и ложечку, и еще какую-то серебряную ложку. Все это было завернуто в большой пакет, который взялся доставить юбиляру В.Н. Орлов. Он сам следил за упаковкой, потом важно пошел по Невскому, щеголеватый, с толстой тростью, сопровождаемый двумя толстыми женщинами – помощницами из магазина, которые несли подарок. Как выяснилось на следующий день, Б.В. и Ирина Николаевна испытали шок, увидев такой подарок. Но потом Б.В., как свойственно было его аналитическому уму, стал анализировать содержание пакета. Первое, что ему бросилось в глаза, была полная опись предметов сервиза с обозначением цены каждого предмета. Услыхав это на следующий день от Б.В., мы охнули, но он сказал: «Что вы?! Это было самое интересное. Мы с Ириной Николаевной целый вечер сверяли подарок с описью». И тут же он заметил: «А где две маленькие тарелочки?» Дело в том, что сервиз был неполный и некоторых предметов не хватало».
Проработчики разных мастей отвязались от Томашевского лишь летом 1952 года. Во всяком случае руководство Ленинградской писательской организации, составляя на него творческую характеристику, хоть и с оговорками, но признало тот факт, что Томашевский «является одним из наиболее авторитетных пушкинистов, крупнейшим знатоком текстов Пушкина». Но Томашевский рано успокоился. Вскоре цензура изъяла две его книги: «Теория литературы. Поэтика» 1925 года издания и «Краткий курс поэтики» 1928 года. Правда, инициатива исходила не от цензоров, а от сотрудников библиотеки Литературного музея. В пояснении цензоров было сказано, что в первой книге «положительно цитируются произведения Пильняка, рассказы Бабеля, излагаются взгляды Третьякова». Вторая книга оказалась неугодна потому, что в ней упоминались опальные поэты Герасимов, Кириллов и Орешин.
В последние годы жизни Томашевский сосредоточился в основном на Пушкине. Он хотел проследить эволюцию творчества писателя от ученичества через романтизм к реализму и отдельно исследовать тему «Пушкин и Франция». Но ученый успел лишь издать в 1956 году монографию «Пушкин (1813–1824)». Остальные его работы вышли уже посмертно.
Надо отметить, что по жизни Томашевский был очень непростым человеком. Характер у него был еще тот. Историк литературы Ксения Богаевская вспоминала: «Он всегда поражал сочетанием злости и добродушия, блеском остроумия и почти детской простодушностью, кокетством и непринужденностью. Но бывал он и жесток, злопамятен и почти мстителен. Помню, как мы все упрашивали его простить А.Л. Слонимского за статью об издании Гоголя и как едко и непримиримо он парировал каждую реплику. Я не говорю уже об его настоящих врагах, которых он мог уничтожить одной фразой. Как-то, поссорившись с В.В. Виноградовым на заседании в Отделении литературы и языка, он бросил ему во всеуслышание, уже сходя с лестницы: «Да, я понимаю, почему Вы так спорили со мной... Ведь Вы были опоязовцем!» А на самом заседании он несколько раз брал слово, повторяя: «Так называемая ОЛЯ меня вызвала», «мне поручила» и так далее... От этих слов Виноградова и его окружающих буквально корчило. Вообще в своих выступлениях он был блестящ и неповторим. На текстологической конференции 1954 года он с яростью, но и с насмешливым презрением набросился на Веру Степановну Нечаеву по поводу ее тезиса о ненарушимости последней авторской воли. Один из эпизодов своей речи он начал словами: «Символ Веры... Степановны» – и потом начал декламировать строфу за строфой первой главы «Евгения Онегина». Вера Степановна протестовала, слабо махая ручками. – «Нет, Вы приказали!» – кричал Томашевский – и вновь лились строфы. Председательствующий М.П. Алексеев с растерянным интеллигентским видом пытался его остановить, Н.М. Онуфриев злобно жестикулировал, но все было напрасно. Сидевший в первом ряду Н.Н. Гусев вскочил, плюнул и возмущенно воскликнул: «Я думал, что я пришел на заседание, а попал в цирк». И, красный от гнева, удалился. Вера Степановна потом всех спрашивала, не пьян ли был Томашевский. Но он был вполне трезв, и подобное выступление было характерно для его сарказма, граничащего порой с озорством мальчишки. Как-то Ю.Г. Оксман на Пушкинской конференции в Ленинграде бросил ему из рядов: «Вы меня считаете каким-то пьяным дикарем» (речь шла об академическом издании Пушкина). – «Как?! – ответил Томашевский. – Вы сравниваете себя с Шекспиром?!» И возмущение Оксмана сразу растаяло, и он расхохотался. Но Томашевский мог быть и справедливым по отношению к людям, которых он не любил. В период своей дружбы с Оксманом я была у Томашевских и в каком-то контексте упомянула, что Юлиан Григорьевич – лучший знаток поэзии декабристов. «Но почему? – возразила Ирина Николаевна. – Я с этим не согласна». Я смутилась. Тогда Борис Викторович горячо вступился: «Что ж, по-твоему, Базанов, Бейсов, Цейтлин лучше?» И Ирина Николаевна замолчала. В семье он был заботлив, добр и щедр, с нежностью выращивая детей своей жены, а впоследствии с умилением – ее внуков» («Новое литературное обозрение», 1996, № 21).
Умер Томашевский 24 августа 1957 года в Гурзуфе. Во время заплыва в море с ним случился сердечный приступ. Похоронили его на Гурзуфском кладбище.