Мариенгоф обладал историческим зрением. Фото с сайта www.esenin.ru |
Есть и иные основания для подозрений: экстремистские и «богоборческие» (пусть богохульские), в духе революции, стишки. Типа «Кровью плюем зазорно Богу в юродивый взор. Вот на красном черным: – Массовый террор». Либо «Кричу: «Мария, Мария, кого вынашивала! – Пыль бы у ног твоих целовал за аборт!..». Да и в прозе – о «кудрявом еврейском младенце, которого – впоследствии – неуживчивый и беспокойный характер довел до Голгофы».
А по жизни приятство (вместе с друзьями-имажинистами Есениным и Шершеневичем) с Блюмкиным. Плюс снобизм, «не без ласкательства к самому себе», наперекор трагической эпохе. Мариенгофу ставят в упрек (Виктор Шкловский) даже смерть их общего друга Эйхенбаума, которого Анатолий Мариенгоф уломал сделать вступительное слово на своем вечере, и тот, окончив выступление, сошел со сцены, сел на свое место и тут же скончался от разрыва сердца. Нет нужды посмертно спрямлять жизнь Мариенгофа, хотя одно – бравада и кураж, и совсем другое – доносительство и соучастие, доказательств которым нет.
Что до литературной судьбы, то она повернулась к Мариенгофу задом уже с конца 20-х и продолжала находиться в этой невежливой позе даже те последние девять лет, что он прожил в постсталинскую пору.
Его стихи были запрещены вместе со стихами других имажинистов, и литературная реабилитация не коснулась их, даже когда Есенин был возвращен в литературу – вплоть до того, что в изданиях Есенина снимались посвящения Мариенгофу.
В «Ни дня без строчки» Юрий Олеша вспоминает, как каждая пьеса Мариенгофа фатально становилась объектом политической критики, еще не увидев сцены. Прямая аналогия с судьбой другого драматурга той поры – Булгакова.
А как прозаик Мариенгоф был спарен с еще одним, более чем он знаменитым писателем: «Циники» были в 1929 году осуждены вместе с «Мы» Замятина – как «антиобщественные проявления в области литературы».
И вот все трое – Есенин, Булгаков и Замятин – возвратились post mortem в литературные пенаты, тогда как Мариенгофу, который мог это сделать живым, пришлось ждать еще четверть века.
Может быть, его литературная реабилитация застопорилась из-за «Романа без вранья»? Ведь Мариенгоф посмертно, уже в наше время, оказался в самом эпицентре внелитературных дискуссий о причинах смерти Есенина – вплоть до требований эксгумации его останков: сам он повесился либо был убит в результате разветвленного заговора? «Теория заговора» вообще все шире распространялась среди литераторов известного направления: они винят в гибели Есенина, Маяковского и даже Пушкина с Лермонтовым масонов и сионистов, а то и тех и других совместно. Что касается Есенина, то Мариенгоф свидетельствует: внешней причиной самоубийства Есенина была белая горячка, или, как сказано в истории его болезни, Delirium Tremens Hallucinations. А чтó самоубийство – несомненно: удавшейся попытке покончить с собой в «Англетере» предшествовали неудачные – Есенин ложился под колеса дачного поезда, пытался выброситься из окна пятиэтажного дома, перерезать вену обломком стекла, заколоть себя кухонным ножом. «К концу года (понятно, 25-го) решение «уйти» стало у Есенина маниакальным...» – пишет Мариенгоф в «Романе с друзьями». Вот почему написанный на следующий год после смерти Есенина «Роман без вранья» – как и последующие тома мемуарной трилогии Мариенгофа – для многих как кость в горле.
Вместо сусального образа он дает реальный – талантливого, умного, хитрого, мнительного, жесткого, или, как пишет Мариенгоф, «каменносердечного» человека. «А сейчас хочется еще несколько черточек добавить, пятнышек несколько. Не пятнающих, но и не льстивых. Только холодная, чужая рука предпочтет белила и румяна остальным краскам» – так, от обратного, определяет свой мемуарный метод сам Мариенгоф. Они прожили с Есениным четыре года вместе – укрывались одним одеялом, писали стихи за одним столом, выпускали совместные литературные манифесты, у них были общие деньги, одно время их никогда не видели порознь. Кто еще знал Есенина так близко, как Мариенгоф?
Мариенгоф рассказывает о разных случаях есенинского «ничтожества» по Пушкину. В том числе в отношениях с женщинами, включая Зинаиду Райх, мать двоих детей Есенина, впоследствии жену Мейерхольда, мученически погибшую от рук агентов НКВД. Зинаида Райх была единственным человеком на свете, которого безлюбый Есенин любил, хоть и больше всех ненавидел: «Зинаида сказала ему, что он у нее первый. И соврала. Этого – по-мужицки, по темной крови, а не по мысли – Есенин никогда не мог простить ей. Трагически, обреченно не мог».
Несомненна эвристическая ценность этой «бессмертной трилогии», по скромному определению самого Мариенгофа. Тем более, помимо Есенина, там встречаются и другие небезынтересные персонажи: от Ленина, Троцкого, Маяковского и Мейерхольда до Качалова, Шостаковича и Эйхенбаума. Я боюсь, однако, что за документально-мемуарной стороной автобиографических романов Мариенгофа могут быть упущены его художественные достижения. Ведь даже «Роман без вранья», несмотря на принципиальную установку писать без вранья, – это все-таки роман, то есть «художка», с вымыслом и домыслом, то есть с враньем, начиная со шведского происхождения автора, хотя Мариенгоф был полукровкой: мама – русская, папа – еврей.
Отношение Мариенгофа к революции не было однозначным. Одним из первых почуял он эволюцию революции, ее откат и перерождение:
Не помяни нас лихом,
революция!
Тебя встречали мы,
какой умели песней.
Тебя любили кровью –
Той, что течет от дедов
и отцов,
С поэм снимая траурные
шляпы –
Провожаем.
– Передайте своему другу Мариенгофу, что он слишком рано прощается с революцией, – сказал Троцкий Есенину. – Она еще не кончилась.
Взгляд художника оказался более пристальным, чем взгляд революционера. У них было разное зрение: Троцкий был близорук, а Мариенгоф дальнозорок. Иными словами, обладал историческим зрением, хотя и был сноб и денди, и однажды, в Пензе, забрался на чердак, чтобы наблюдать оттуда схватку красных с белыми, прихватив с собой перламутровый театральный бинокль. И таким бы остался до конца своих дней, если бы не постигшая его самая большая из мыслимых трагедий: самоубийство шестнадцатилетнего сына, единственного. Вот из его страшного цикла «После этого»:
Вокруг себя я зло искал,
Вдруг заглянул на дно зеркал
И увидал его в себе,
И в морду дал своей судьбе.
Эти стихи – один из немногих прорывов в отчужденной манере письма Мариенгофа, когда, несмотря на всю субъективность, нет места даже для развернутого автопортрета, хоть он и ссылается на Лескова: «...чтобы угодить на общий вкус, надо себя «безобразить». Согласитесь, это очень большая жертва, для которой нужно своего рода геройство». Дистанция, которую Мариенгоф выдерживает между собой и объектом, его стилизаторские склонности, цитатность и эпатаж, а иногда даже безвкусица (точнее, иная вкусовая установка, ибо вкус – понятие историческое) – все эти индивидуальные, временные либо направленческие, то есть имажинистские тенденции оттеняют главное свойство прозы Мариенгофа: ее сквозной, тотальный, всеобъемлющий историзм. И касается это не только его мемуарных либо исторических («Екатерина»), но и просто романов. В первую очередь – «Циников», самого антициничного романа в русской литературе.
Сошлюсь здесь на Иосифа Бродского, чьи литературные отзывы отнюдь не безусловны и часто продиктованы литературной стратегией, конъюнктурой либо экстраваганзой. Однако, называя «Циников» лучшим русским романом ХХ века, он, мне кажется, не кривил душой. А я ищу «Циникам» подобия в европейской литературе (скажем, «Имморалист» Андре Жида или «Равнодушные» Альберто Моравиа), потому, во-первых, что не нахожу их в русской, а во-вторых, памятуя слова Валери: то, что ни с чем не сравнивается – не существует.
Что же до качества, то этот роман ставит Мариенгофа вровень с лучшими советскими прозаиками – Платоновым, Зощенко, Бабелем, Олешей, Тыняновым. Это – мой ряд. Кто-то добавит сюда Булгакова, Пильняка, Замятина. Я добавляю Мариенгофа, которому подыскиваю достойную нишу в русской словесности.
«Циники» написаны краткими дневниковыми записями, которые напоминают кинокадры или стихострофы, хотя и разного размера. Роман посвящен революции – его сюжет начинается в 18-м и трагически завершается в 24-м году. Ужас революции показан не через эмоции, а через документы – декреты новой власти о массовом терроре, газетные сообщения о людоедстве и трупоедстве, выписки из русских летописей и отзывы иностранцев о России. Вот что важно: герой романа – историк, а потому революцию воспринимает в контексте всей русской истории, а не изолированно. Это фон для любовного треугольника, но фон настолько всеобъемлющий, что ему суждено прорасти в сюжет романа.
«Циники» принадлежат к редкому жанру: исторический роман о современности. Любовный сюжет помещен в магнитное поле исторического времени. С помощью этого сюжета Мариенгоф прощупывает, экзаменует, препарирует свой век. Поначалу кажется, что любовь и революция совместны, а счастье – пир во время чумы. За эту свою иллюзию «циники» жестоко расплачиваются – сполна.
Революция закрутила в конце концов героев романа, уничтожила их любовь, а с ней и их самих – Владимир пытается выброситься из чердака, Ольга стреляется. Ибо невозможно быть счастливым в такое тотально несчастливое время. Автор искусно – сюжетно, а не заявительно, образно, а не голословно – разоблачает эту химеру.
Кончают жизнь самоубийством не только вымышленные герои Мариенгофа, но и в «реале»: друг Есенин и последняя подруга Есенина, знакомец Маяковский и другие менее известные знакомые, даже его единственный Кирка, Кируха, который дал такие меткие и звучные метафоры сталинской эпохе – непросвещенный абсолютизм, и ее литературе – литература с пальцем на губах. И каков бы ни был внешний повод для самоубийства – белая горячка, одиночество, несчастная любовь, Мариенгоф вскрывает внутреннюю причину: активное неприятие реальности какова она есть. Не в силах ее изменить и не в силах ей противостоять герои и близкие Мариенгофа добровольно расстаются с жизнью.
Кто посмеет упрекнуть их в недостатке мужества?
А автора – что не последовал их примеру?
Последнее, прощальное стихотворение Мариенгофа называется «Там» и посвящено тем, кого автор волею судеб пережил: Есенину, Якулову, Шершеневичу, Кирухе. Пусть его первая строфа будет последней фразой моего эссе:
Кстати ли, не кстати ли,
Только вспомнил я:
Здесь мои приятели,
Там мои друзья.
Нью-Йорк
комментарии(0)