Многослойное пространство воспоминаний. Николай Эстис. Из цикла "Фигуры". 2002
Дети рождаются из смерти и пустоты, из украденного времени. Из той же пустоты, где по буквам собираются слова. Дети собирают слова собой, когда учатся говорить, заставляя язык поворачиваться и вытягиваться, совершать разные движения в тесном замкнутом рту. И приходят стихи.
Боюсь вспоминать первое стихотворение, которое выучила. Наверное, это было в детском саду на утреннике или дома для Деда Мороза, который всегда требует что-то сделать, чтобы отдать подарок, как будто сама идея подарков без заслуг может навредить миру. Но подарок и так значит отданный просто, даром.
Я давно плохо запоминаю стихи. Память готовится стареть и с трудом принимает новое, оставляя себе лишь слабые ощущения, взгляды, тихие запахи, мотивы, которые никак не можешь напеть вслух, но которые звучат в голове. Кажется, что самым первым я должна была выучить стихотворение о родине, напечатанное в букваре. Внутренние убеждения, сформированные воспитанием, учат меня вроде бы вспоминать, а на самом деле подделывать воспоминания, именно об этом. Другие внутренние убеждения утверждают, что первыми наверняка были какие-нибудь малышковые четверостишия про кошечек / собачек/ коровок / курочек. Но я уже понимаю, почему в текст настойчиво тянет букварь. Сюда пытаются одновременно пролезть и давнее «С чего начинается Родина», и более современное – для меня – из «Брата-2».
Я узнал, что у меня
Есть огромная семья:
И тропинка, и лесок,
В поле – каждый колосок!
Речка, небо голубое –
Это все мое, родное.
Это Родина моя!
Всех люблю на свете я!
Шагая, заставляю себя произносить эти строки, надеясь почувствовать то же единение, что и герои фильма.
Я прилетела в Челябинск, где родилась, чтобы помочь маме, которая сломала руку. Челябинск и встречи с мамой до сих пор выморачивают меня, хотя я очень давно живу отдельно. Чтобы удержаться в границах себя и эмоций, я задала автоэтнографическую рамку перед путешествием – исследовать взаимоотношения с городом и с собой, которая жила тогда в этом городе, через дистанцию отъезда. Выбрала важные детские и новые неизвестные места в пространстве прошлого, где проходила моя жизнь и где никогда не бывала, и добросовестно объехала их. Первой ассоциацией, сопровождающей меня всю поездку, стало – балабановщина. Образ не работал напрямую – Челябинск не Петербург и изменился с 90-х, – но добавлял объема и теоретического наполнения в мой эксперимент.
И теперь мне важно совместить слои и добавить в тревожный город детства условный город Багрова – густонаселенный, записанный по минутам, переведенный в слова. Меня держит и притягивает скрупулезность и медленность просмотра / чтения / прослушивания. Хочу понять уязвимость жестких фильмов и территорий и помириться с ними, если получится.
Приписывают Владимиру Орлову:
Я узнал, что у меня
Есть огромная родня:
И тропинка,
И лесок,
В поле – каждый
Колосок,
Речка,
Небо надо мною –
Это все мое, родное!
Из журнала «Колобок» № 10, 1987 год, автор Николай Курилов (Микалай Курилэу), перевод с юкагирского Михаила Яснова:
Я узнал, что у меня
Есть огромная родня:
И тропинка, и лесок,
В поле – каждый колосок,
Звери, птицы, и жуки,
Муравьи и мотыльки...
Все, что рядышком со мною, –
Это все мое родное!
Как же мне в краю родном
Не заботиться о нем!
Современность не совсем оказывается современностью и обещанной новизной, уже с душком, просрочена. И Яснов уже умер.
Читаю письмо себе в будущее, написанное три месяца назад, в котором обещаю, что напишу / допишу тексты про дом-улитку, про секс и про сиротство. Про секс дописано, про сиротство пишу сейчас – именно этот текст, – а что за дом-улитка, не могу вспомнить.
Желтоватый крупинчатый лист, сложенный вчетверо, использую как закладку для дневника, там есть карандашные полустертые уже слова: «Почему-то этот путь я должна была сделать на автобусе, несколько часов, со всеми остановками. За автобусом зима и много домов, и я иду по дорожке между ними. Дорога из плит, на них скользит снег. Кто меня встречает во дворе?» Думая про двор, где меня встречают, сразу представляю двор, где твой дом, а дом может быть там, где родился, вдруг там до сих пор живут родители. И не только?
Это почти похоже на стихотворение, но оно не может быть первым.
На стене подвешены лыжи, несколько пар с тусклой, ссохшейся краской удобно расположились в жестких креплениях, придерживающих их, как придерживают снизу переносимых пугливых животных, как матери и отцы подталкивают под попы неповоротливых в зимней одежке детей на горках. В углу на другой стене короткий асимметричный балкон, почернелые металлические поручни, граффити за ними, как на настоящей стене настоящего дома снаружи. Но это внутри.
Пишу повторами и кругами один и тот же текст, в котором умножаются разрывы, дрожащие разговоры, чужие стихи. Повторяю, повторяюсь, забываю в разбросанных документах заплатки и куски. Prototype Pinot noir, USA, 880 / 2340 / 10560. Бокал, графин, бутылка. Высокая тонкая ножка кажется чрезмерно хрупкой, страшно касаться, в руки брать, раскрывается пузатым цветком с перемычкой чуть выше дна. Наполняю до перемычки. Лыжи, если прищуриться и смотреть через вино и бокал, съехали и скоро упадут, загнутые носы путаются друг в друге, зеленая стенка цвета подъездной краски, нижние панели, по-над ними землистый белый, в крупинках прошлых жизней. Букварная – как словарная – родина из стиха.
Лестница вьется по стене к балкону и никуда не ведет, в углу собираются, клеятся друг к другу черные липкие тихие – проверка правит на дикие – тени. Двусторонний прозрачный скотч, фикспрайс, 99 рублей, не реклама, кошки боятся фольги и скотча, должны испугаться липкого слоя.
Так писала Лидия Гинзбург, обожаемая и – нет, не родная, нет возможности при/род/лу/сло/ниться, – вечно в стол, про себя, без надежды, и одновременно с ней, последней мощной верой, которая заставляла писать. Тетради перепутывались, заметки повторялись, наслаивались – эссе «Нужно ли путешествовать?» имеет четыре неопубликованных варианта, – Гинзбург вымарывала, писала заново, поправляла сама себя, повторяла и повторялась, расширяя ареал завязанных спиралью мыслей. И все стихи были первыми и о родине.
Между тем сыну последнего юкагирского шамана Николаю Курилову 75 лет, сообщает интернет. Жив, жив, пишет по-юкагирски, по-якутски и по-русски, художник. «Вместе с братом Гаврилом составил юкагирский букварь. Женат на художнице Ульяне Прокопьевне». А Ульяне Прокопьевне и фамилии не полагается, замужем же она.
Город рассыпается, просыпается мафия. Просыпается соль. Соль – боль – утоль. Уволь. Высыпался город. Эксперимент провалился, стихи распались, теории прокисли. Соль проснулась и рассыпалась.
Пишу в толстый блокнот, что надо записать про серый час, когда зимой, примерно с трех до четырех, максимум до половины пятого, потом становится черно, за окно приходят сумерки. Молчащие, густеют, стоят. На школьном дворе дети, те самые, два кружка лимона в горький чай, обои вскрылись на стыке зияющей непристойной прорехой. Там все гудит, ездит, гомонит, разговаривает, но ничего не слышно – ничего не проникнет в первый глухой стих, в обычную квартиру на пятом этаже, кирпич, хрущевка. Кто выбросит потом дневники и лист с ними и прочитает?