0
1879
Газета Проза, периодика Интернет-версия

13.03.2024 20:30:00

Лебеди Летнего сада

Рассказ о буквах и цифрах, земляничном мыле, статуях и мороженом

Тэги: проза, история, ленинград


10-13-1480.jpg
Капитан сипел непристойности по поводу
статуй Летнего сада. 
Фото Владимира Захарина
Около девяти с душераздирающим визгом поползли железные ставни магазина «Овощи–фрукты». В десять ровно почтальон с размашистым грохотом опорожнил свою сумку в редакционный объемистый ящик, и Коротыгин поневоле оторвался от листа, глядящего на него со всей нежностью разделенной любви. Вдруг не позвонит? Хотя понимал всю несбыточность своей умильной надежды: всегда находился автор, не доверяющий регулярной почте, отправляющий драгоценную рукопись заказным.

Позвонил, конечно.

Коротыгин дернулся со стулом, но тут же осадил себя, вообразив, как опасно отвлечется от дела, отпирая многочисленные, им самим защелкнутые замки, крюки, задвижки, заполняя почтовую ведомость, внося заказные рукописи в редакционный гроссбух. Ничего, придет после обеда.

Хотя и было против всяких правил. По уговору с секретарем он обслуживал редакцию до часу, когда Галина Сергеевна Рубакина срочно выезжала в Москву для получения инструкций или вызывалась, тоже срочно и грозно, в Смольный, в обком – «мордой об стол» – на реприманд. Сегодня был как раз такой, неожиданно вольный день.

И почтальон, будто уважив его резоны, расхотел проникнуть в фойе к секретарскому столу, который он отлично видел сквозь верхние стекла входной двери. Попятился озадаченно и, приставив ладонь ко лбу, с подозрительностью изучает парадные окна и, конечно, усекает сквозь штору коротыгинскую лампу.

Ну и бог с ним. Иногда, очень редко, Коротыгин себе такое позволял. Что там за окном, иссяк дождик? – Ни за что не отвлекусь.

К двенадцати – хлопнула пушка в Петропавловке – он уже так уверенно, так нагло расписался, что попытался из жадности компенсировать в эти несколько часов прорву упущенного, из-за Набокова, времени – капитально отремонтировал старую, туго шедшую главу и одним счастливым махом набросал едва не половину новой, превосходной по сюжетной маневренности, но еще сырой, с ухабистым словарем, с валким стилем. Но это только разжигало тут же сесть и все поправить, да еще так поправить, что выйдет в сто раз лучше, чем если бы он сразу по глупости писал набело.

(…)

Собственно говоря, чего ему бояться? Конечно, Рубакина – фанатик дисциплины и не гнушается устраивать сотрудникам засады: по утрам в подъезде с хронометром в руке. По идее – ее, Рубакиной, дикой идее – он должен сейчас срочно дописывать за Шолом-Алейхема его неконченый роман из местечковых радостей. Какой-то энтузиаст его на идиш откопал, перевел, предложил в журнал. Рубакина завелась, но быстро остыла: «А где конец? Что это автор на самом интересном месте отвалил! Или давайте конец, или не будем печатать».

Вот и пришлось ему, Коротыгину, в темпе кончать за Шолом-Алейхема. Рубакина дала ему на еврейского классика, и с непременным лиризмом и оптимизмом, две недели. И то со скрипом. Неделя прошла, а у него с Шоломом и конь не валялся. Впрочем, конец был: «Старик с козой стояли на холме. Местечко мирно дремало в долине. Всходило солнце».

(…)

Прикинем: прошлый раз, с месяц уже, когда ее засекли с могендовидом на шее. И вся редакция, включая курьершу и машинистку, должна были внимать до полуночи, как ей, потомственной партийке, ее же товарищи по партии преподнесли сионистку.

– Помните, когда американские журналисты к нам заявились? На прощание я им, как полагается, модельку крейсера «Аврора», а они мне – эту цепочку со звездочкой. Откуда знать, что это знак Сиона? Что шесть концов, а не пять? Я и не вникала. По мне, что пять концов, что шесть, да хоть два! – звезда есть звезда, наш родной советский знак. А меня теперь мордой об стол за эту звездочку. На чью мельницу, говорят, ты воду льешь?

А у него, между прочим, свои неприбранные воспоминания. Стоят в полном цвету. И даже слегка перезрели. Не любил он бередить свое детство.

Некошеные луга воспоминаний. Кормовые, между прочим, луга. Взять бы и скосить.

…Мама становилась опасна. Она свыкалась с горем – присмотрелась, приспособилась, притерлась. Утратила навык к счастью. Прирожденная жизнелюбка, комсомолка 30-х годов, она просто не могла жить в сплошном убытке и без всякой радости. И как-то поменяла местами несчастье и счастье. Ударялась в крайности и могла счесть не очень большое несчастье такой разновидностью счастья, вполне терпимой жизнью.

В конце концов пришла к отрицанию счастья. Свежая, режущая, ледяная волна несчастья. Нормально, закаляет и крепит душу. И – сон счастья, спать хочется. При радости – рассеяние и сосущая тоска, такое терпеливое страдание. Мука, чистая мука вытерпливать счастье! Трясешься над ним, бережешь, затаив дыхание, как жар-птицу за воротом. И обязательно выпустишь. Ну его совсем!

Коротыгин представлял: приваливает к маме счастье, звонит в дверь. Мама открывает и с раздражением, хмуро:

– Не туда звоните. Ошиблись адресом. И катитесь отсюда к кому-нибудь другому! – И с огромным облегчением захлопывает дверь.

Шутки шутками, но мама заразилась несчастьем, как болезнью, и вовсе не собиралась выздоравливать. И эту заразу передавала другим. Прежде всего – ему. Со странным удовольствием хотела горя ему, себе, всем – родного, привычного горя. Общего на всех. Около нее было опасно находиться.

А он очень рано возненавидел их обоюдные страдания из-за отца. До отвращения не хотел страдать. И пробовал спасаться в одиночку. Помимо облачной терапии, которую сам изобрел и к себе применил, водились у него в детстве, всегда под рукой, другие средства против папаши.

(…)

Тому служили у него картинки с сюрпризами из пионерских журналов. Где прячется белка? Куда девался Вова? Сначала все мутно, картинка скачет по странице, как эта белка. Но вот проясняется, распутываешь штриховку, как пальцем – колтун ниток. Вот он, Вова – завис в дереве, на ветке, как пантера, пустив вниз руки и ноги. Какой там папаша! А облака он придумал значительно позже.

Когда не засыпалось, он изобрел себя усыплять. Цифрами и буквами. Представляя их в лицах. (…)

Двойки плыли грудью вперед, певуче и плавно, как утки на озере. Четверка была перевернутым стулом – казенным, желтым, из школьной канцелярии. Скука в самой цифре. Пятерку очень хотелось перевести обводом в шестерку. Семь напоминала косу, да еще с рукояткой, и была такая же опасно острая неприятная цифра. Тройка у него была половиной от восьмерки. Несамостоятельная цифра. Так и рвутся, как магнитом, слиться. Чтобы получить тройку, приходилось с силой, с кровью разрывать восьмерку.

Уже зевая, переходил к буквам. Объединяла тройка, которая была и буквой и цифрой. На букве «ж», так похожей на живого жука – две сращенные спинами буквы «к», как сиамские близнецы, сучат и сучат коричневыми лапками, – он обычно засыпал. Мама сердилась на его бормот, говорила, он такой же псих, как отец.

Они входили во вкус ночных блужданий по городу. Пустые улицы, трамвайные рельсы без трамваев, дворцы, каналы. Долго сидели на скамейке в жасминовых объятиях знаменитого сада. Зимой, когда сад трещал от мороза и снег скрывал газоны, сесть на ту же скамейку было непредставимо.

Но захотелось перемен и приключений – чтоб подсластить пилюлю бездомности. Долго шли по мосту. По гранитным берегам Невы белели надписи «Не бросать якорей». Коротыгин шел за мамой, засыпая на ходу, и все дивился – куда же их бросать?

Выручала – почти всегда – родственная короткость с природой. Ее он и считал своей настоящей родиной. Однажды она прямо спасла его, когда в бурном отчаянии, которое не сумел подменить мечтой, он взлетел на чердак и через слуховое окно сбежал по гремучей крыше к ветхим перильцам и глянул размашисто вниз, в Польский садик, куда задами выходил их дом: земля внизу была тепла, плешива, бесконечно сострадательна, в курчавой травке с мелкими цветочками. И снова прошел сквозь него могучий ток жизни, и он уже с великими предосторожностями добрался до чердачного окна, скатился с лестницы, вошел в сад и кинулся на эту родную землю, вдыхая с наслаждением ее телесно-горький, подмышечный запах.

Что там еще из его диковатого, по углам, чердакам да дворцам прибитого детства, когда он так мучительно стеснялся себя, своего лица, своей спины, походки, и что лоб невысок, и что волос мужской не растет.

Его первый самостоятельный выход на Невский проспект, весь в кромешном ужасе мороза, в инее, кашле, дымах, истошном визге санок по песку, в махровом сукровичном солнце, повисшем за Адмиралтейством, когда он, скуля в воротник, задыхаясь от щетинистого и твердого, как стена, воздуха, перебегал от дома к дому и – в парадную согреться, отдышаться – до магазина «Учебные пособия», где контурных карт не оказалось.

Его железный, на несколько лет, заклин, что Архангельск находится на юге, Астрахань – на севере. Он также путал Арктику с Антарктикой, флору и фауну, голубое и зеленое. И насмерть стоял, что чернослив собирают с дерева.

Ностальгические заскоки, когда слишком уж затягивалась зима, в магазин, где он тут же, с порога, получал как бы усиленное лето: мыло «Земляничное» пахло именно лесной, обочинной земляникой, за сиреневым мылом приходилось лезть в мокрые кусты точно белой, першистой сирени, над невзрачным глинистым бруском мыла «Ландыш» толклись вечерние мошки, а флакон одеколона представлял зеленую виноградную гроздь, которую Коротыгину до мучения, до чесотки в нёбе хотелось раздавить в зубах – особенно те выпуклые, налитые янтарной спелостью виноградины, на которых сосредоточилось магазинное электричество.

Первые глиссеры на Неве, первые лебеди в Летнем саду – он их тогда вовсе не заметил, а все ходил по сквозным, по гудящим от ветра аллеям вслед за мамой и ее хахалем – бравым капитаном с русой кудрей из-под зеленой фуражки и с замечательной оригинальностью в веснушчатом лице: был так невообразимо кос, что казался одноглазым. Будто обоим его глазам покоя не давала точка, поставленная на переносице, и они из сил выбивались чтоб только ее лучше рассмотреть.

Эта странная прихоть капитановых глаз, ограничивших поле зрения одной воображаемой точкой, сообщала всем его движениям какую-то – ложную, как оказалось, – безотчетность и рассеянность. Но Коротыгин поверил и очень неосторожно общупал на ходу, поспевая за капитаном шаг в шаг, скрипучую кожу кобуры, оттопырившей на уровне бедра капитанский мундир. И еще нахально попытался кобуру расстегнуть.

– Руки прочь! – прошипел, не оборачиваясь, капитан.

– Я только посмотреть, – играя в ребенка, капризно настаивал Коротыгин.

– Руки прочь, говорю!

– А пистолет настоящий?

– Еще какой настоящий! На тебе попробую – хочешь?

Только это и требовалось Коротыгину для исполнения его горячей детской мечты. И дальше гуляли они по красному речному песку, которым посыпали тогда садовые дорожки, хруп-хруп-хрустел в песке битый ракушняк и скорлупа моллюсков, шра-шра-шрапнелью стрелял по ногам пузыристый шлак на месте вчерашней лужи, и капитан отчаянно мерз в своей весенней форме – подвела погода! – и все теснее прижимался к маминому пальто из коверкота – мимо свежекрашеных скамеек и жирных газонов («На скамейки не садиться!», «По газонам не ходить!» – но грачи плевали на запрет и ходили кучно), мимо угольно-черных, неприветливых лип и не по сезону оголившихся статуй – они тут же, стоило Коротыгину на них посмотреть, покрывались гусиной кожей.

И одноглазый капитан, который ужасно нравился ему и очень мало маме, учтиво склонялся к ней и сипел негнущимися губами одну и ту же непристойность по поводу одной и той же статуи.

И мама замедленно, из-под палки (из-под его, сыновней, палки – попробовала бы только увильнуть!), фальшивым смешком отзывалась на армейскую шутку, и дальше они шли – рука в руку, отличная парочка! – под бдительным надзором Коротыгина и, дружно обогнув по свежему дерну клумбу, наткнулись на тележку с мороженым, отчего стало вдвойне холодней и тоскливей.

– Мороженого хочешь? – дурацкая ухмылка капитана, закоченевшего уже до бесчувствия, их общая мечтательная заминка перед выходом из сада («И думать забудь!» – мысленно предостерег он маму, ее маленький тиран, желающий перещеголять в тиранстве разнузданного отца), и, крякнув, втолкнув содержимое носа внутрь, капитан подставляет маме церемонным калачиком руку – и вновь перед ними аллея, упертая в сияние Невы.

Он уже понимал, что с застенчивым капитаном у мамы ничего не выйдет и он не поедет с ними в отдаленную армейскую часть на правах счастливого пасынка. И что не только мамина плохая игра тут виновата, а никакая, самая страстная любовь не выдержит этой прогулочной пытки. Деваться же им было некуда – капитан был командированный, побывочный капитан и сам рассчитывал на чужую жилплощадь. Однако он владел сокровищем, которого не было у двух его предшественников, маминых ухажеров из штатских, и отпустить его просто так, из жалости, на все четыре стороны Коротыгин никак не мог и из кожи лез, развлекая помрачневшего капитана.

– Вон там, дяденька, сидит знаменитый дедушка Крылов!

– Иди ты... со своим дедушкой! – сипло отмахнулся тот.

Они молча углублялись в сад и, дважды обойдя зеленый домик-теремок и придирчиво его исследовав – оказался недоступен в части «М» и в части «Ж», – остановились перед знакомой статуей. Капитан механически сострил и вдруг, не дожидаясь маминого ответного смешка, круто развернулся и побежал от них – подгоняемый ветром, набирая скорость, мощно работая локтями, – пока Коротыгин сообразил и, горестно взвизгнув, бросился вдогонку.

Капитан удалялся громадными радостными скачками все дальше и дальше, вот обогнул пруд, клумбу с вазой, мороженщицу и, не оборачиваясь, пулей вылетел из сада к подоспевшему трамваю.

Только тогда, сглотнув острейшее разочарование, Коротыгин увидел этих лебедей с гадючьими шеями и гадючьим шипом. Они сварливо толклись на своем дощатом помосте – три белых вопросительных знака, поставленных Коротыгиным над голубым ледком Лебяжьего пруда.

Нью-Йорк


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


В Польше сооружен антиукраинский памятник жертвам геноцида

В Польше сооружен антиукраинский памятник жертвам геноцида

Валерий Мастеров

Монументальное эхо Волынской резни

0
2477
Съедят на двоих вкуснейший бретонский блин и рассмеются…

Съедят на двоих вкуснейший бретонский блин и рассмеются…

Вера Бройде

Писательница Мари Шартр о том, что жизнь отличная штука, если ее подсластить

0
2308
Большая любовь Колчака

Большая любовь Колчака

Алекс Громов

Если бы не Первая мировая, Россия догнала бы США

0
1351
Вероятность предательства – 27%

Вероятность предательства – 27%

Игорь Шумейко

Фрагмент романа «Егр»

0
2735

Другие новости