Бахыт Кенжеев на VI Международном конгрессе «Русская словесность в мировом культурном контексте», 2015 год. Фото из архива Германа Власова
Недавно умер Бахыт Кенжеев (2 августа 1950 – 26 июня 2024) – для многих он был поэтом, к которому прислушивались, приезда которого ждали, с кем советовались, на кого равнялись. Это не некрологи, а воспоминания друзей, знакомых, коллег о том, кем он являлся для современной русской поэзии.
Прощай, золотой поэт
Павел Крючков, редактор отдела поэзии журнала «Новый мир», звукоархивист
Бахыта Кенжеева похоронили в той стране, имя которой обозначено на обложке его второй книги. Название – прописными русскими, на обороте – «Autumn in America».
Надписывая, он сказал (свидетельствую): «…Тут есть неточность, «Америка», в данном случае – это из разряда таких слов, как «пустырь», «поле» или «набережная». Вообще-то все должно быть со строчной. Не так уж важно, но ты запомни». Составляя позднее избранное к его юбилею, это вспомнилось при перечислении кенжеевских книг на клапане суперобложки.
Однажды, после звукозаписи авторского чтения, немножко дурачась, решили сотворить интервью «для архива». Минут на пять. На дворе стояла весна 2002 года.
«…Мои стихи для меня – это неизбежность. Может быть, я рад бы их и не писать. Я полтора года назад был в депрессии, очень боялся, что дар меня оставит. И вдруг понял, что, если он оставит, – все будет гораздо комфортабельнее и удобней. Тогда я смогу переключиться «на другую передачу», как говорят автомобилисты, и дожить свою жизнь гораздо спокойнее, и – может быть, даже – счастливее. То есть в некотором роде это, с одной стороны, благословение, а с другой – крест…»
Прости, дорогой, никогда я не думал, что доведется поминать тебя на газетном листе.
Помнишь, как ты завершил свое – памяти Аркадия Пахомова? Лучше и не сказать, наверное. Поэтому просто сниму кавычки. Прощай, золотой поэт.
Верный юношеской дружбе
Данил Файзов, поэт, культуртрегер
Сейчас, после ухода Бахыта, хотелось бы сказать о двух вещах, характерных, впрочем, и для тех из его коллег по «Московскому времени», с которыми мне более всего довелось общаться, – для Сергея Гандлевского и Алексея Цветкова. Это бесконечное остроумие и безусловная верность дружбе. Не раз мне доводилось общаться с ними в тесных компаниях, и каждый раз я поражался, как мгновенно они реагируют на реплики друг друга, и это никогда не было заученными остротами и цитатами из сборников анекдотов, каждый раз это было оригинальное высказывание. Когда застольный юмор не имеет задачи получить какие-то бонусы в виде повышенного внимания женщин и товарищей, а является оселком, на котором оттачивается ум поэта, позволяя ему не затупляться и не ржаветь. Мне кажется, что кроме этой задачи остроумие играло еще одну важнейшую роль. Несколько значительных поэтов, много переживших вместе в юности – вплоть до расставания, казалось, навечно, таким образом исключили из своих взаимоотношений возможность соревновательности, выстраивания иерархий, мол, один из нас самый талантливый, второй поменьше, ну а третий – он третий. Конечно, они прекрасно знали себе цену, но такой взгляд возможен, только если относиться к себе и друзьям исключительно серьезно. А вышла полувековая дружба, которой можно только восхищаться.
И еще – я прекрасно помню, сколько Бахыт сделал для своих ушедших друзей. Как он готовил, пристраивал, находил деньги для издания книги покойного Александра Сопровского (начиналось еще в 2002 году, вышла книга в 2009-м). Помню, что после ухода Александра Казинцева, с которым их давным-давно развела судьба по разным лагерям, и Кенжеев, и Гандлевский, и Цветков написали очень искренние достойные слова, не упоминая о древнем размежевании. Они всегда оставались верны юношеской дружбе. Хоть и новым открыты.
И, кстати, подтрунивая, и порой жестко, друг над другом, над самой дружбой никогда не смеялись.
Бахыт Кенжеев, 20 апреля 1993 года. Фото из архива Павла Крючкова |
Андрей Коровин, поэт, литературный критик, культуртрегер
Мы познакомились, когда Бахыту было 53. А сейчас мне и самому уже 53. То есть нас связывает двадцать лет знакомства и общения, хотелось бы думать, что и обоюдной приязни.
Общаться с ним было счастьем. Дружество было его профессией. Бахыт приходил, как праздник, и приносил с собой праздник. Его остроты были понятны посвященным и иногда слегка обидны для непосвященных. Его дружеский троллинг был неотъемлемой частью его образа.
– Бахыт, мне сказали, что ты в Москве. Давай сделаем твой вечер в Булгаковском! – звоню я ему на московский номер.
– Коровин, ты знаешь мой прайс: бутылка крымского портвейна.
Это тоже был дружеский троллинг, и тем не менее я выставлял Бахыту портвейн. Ведь это тоже было частью его образа.
Он много раз выступал в Булгаковском доме на протяжении двадцати лет – и с авторскими вечерами, и с группой «Московское время» (которое впервые собралось вместе спустя 30 лет именно в Булгаковском), и с собраниями поэтов, и со своим старинным другом Петром Образцовым, у которого мы не раз сидели с Бахытом в разной, но всегда отличной компании. И не только у Петра, но и у Леонарда Терлицкого, и в других теплых домах и компаниях.
Можно бесконечно писать об их дружбе с Алексеем Петровичем Цветковым, соратником по «Московскому времени», и вечным собеседником, которого Бахыт подначивал больше других, а Цветков заводился не на шутку, начинал спорить с Бахытом, обижался на него, будто бы на самом деле. Однако со стороны это выглядело как интеллектуальное шоу, которым можно бесконечно и бескорыстно наслаждаться.
60-летие Бахыта мы отмечали в литературном клубе ресторана «Марсель». Его 70-летие тогда же планировали отмечать в Булгаковском… но – случился ковид.
Он дважды бывал на Волошинском фестивале, вел поэтический мастер-класс – однажды со Светланой Кековой, в другой раз – с Марией Ватутиной. Это были одни из лучших наших мастер-классов.
Вместе мы были в Грузии, Украине, Сибири… И везде, где он был рядом, происходило что-то прекрасное – наверное, это можно назвать словом «бахытство». Помните, у Окуджавы: «Арбатство, растворенное в крови…»
В моей крови навсегда останется растворенным – бахытство.
Бахыт переводится как «счастье»
Герман Власов, поэт, переводчик
Умер Бахыт Кенжеев… Проходит «Московское время», уже прошло – Алексея Цветкова и Александра Казинцева больше нет... А строчки их звучат, еще не стираются в воздухе, как «тончайших крыльев чертежи», сохраняются, как «серая обложка книги за собственный счет». Погладим эту обложку, вскинем голову на летний воздух, где минуту назад звенели стрижи.
Зачем все это? Над чем работали ласточки, рудознатцы и землепроходцы, эти мастера серебряных дел? Какая от них польза? С практической стороны – никакой, разве что воздух стал чище, как после грозы, а мысли – яснее и четче. Появилось ощущение глубины и праздника, а с ним – чувство достоинства. Как это у Арсения Тарковского: «...слово, ты раскрыло/ Свой новый смысл...»
Поэтов надо беречь – носить их в памяти, на языке, лепить их в своем пространстве, как лепят иконку на торпеду машины, иначе зачем все это вокруг, если оно неосмысленное, не украшенное поэзией?
Из четверки (пятерки с Татьяной Полетаевой) Бахыт умел угадывать, попадать безошибочно в десятку – цвет меланхолии у него черный и голубой, а такими цветами определяли ее мистики Средневековья. Как нащупал он «платоновскую пещеру, говоря о московском полуподвале и обиженном воробье»? Как получалось у него переносить райское состояние ума в нашу серую повседневность и заставлять нас радоваться этому малому? Как вышло, что золотой намытый песок поэзии перевешивает все земные бестолковые огорчения?
Поэзия начинается с изумления, а Бахыт умел удивлять, радовать, волновать: «Обманывая всех, переживая,/ любовники встречаются тайком/ в провинции, где красные трамваи…»
Оставил ли он после себя продолжателей? Думаю, что да. Стоит перечесть его, а потом и наших современников.
А еще любимым цветом его был коричневый (пиджаки, тулуп). А еще при крещении он принял имя Борис. И вот еще: Бахыт с казахского переводится как «счастье».
Праздник, который всегда с тобой
Эргали Гер, писатель, прозаик, переводчик, эссеист
Бахыт был не просто прекрасным поэтом – он был прекрасен сам по себе. Гений общения, умница с широчайшим диапазоном эмоций и интонаций, невероятный миляга даже в трудные утренние часы, он удивительно органично вобрал в себя западную дисциплину, западную корректность, русскую широту души, неотразимую прелесть восточного мага – и все это с тонким привкусом беззащитности, ранимости поэта от Бога.
Бахыт был – и останется – тот самый праздник, который всегда с тобой – даже в отсутствие самого Бахыта. Как мы его всегда ждали! Как радовались его приездам! Как расчетливо он дозировал эти свои приезды, не давая нам пресытиться праздниками! Мне представляется, что он прожил счастливую для поэта жизнь: любил, был любим, был обожаем, признан, колесил по миру, жил в разных странах... Пушкин бы позавидовал Бахыту Кенжееву, ей-богу!.. Моя горечь очень эгоистична – я больше не увижу Бахытушку, не посижу с ним за одним столом, не поцелую его в щетинистую щеку. Но праздник, который он нам всем подарил, – праздник навсегда. Пока мы живы.
Пушкинская легкость
Наташа Ванханен, поэтесса, переводчица
Умер Бахыт Кенжеев – замечательный русский поэт. Мы вместе начинали в семидесятых в университетской студии «Луч», вместе оказались в выросшей из нее группе «Московское время». Если к кому-то из современных поэтов и применимо определение «пушкинская легкость», так это к Бахыту. Моцартианская смесь печали и радости – редкое явление не только в современной поэзии. Вольный, легкий и добрый – так хочется сказать о нашем друге. И глубокий. Не видеться годами – одно, а знать, что мир теперь без Бахыта – совсем другое. Это никак не осознать. Будем же верить, что Бахыт остается с нами. «Еще деревья смотрят косо,/ Весну в бессоннице виня,/ И пахнет сумраком белесым/ Вода в ладонях у меня» (1972 год).
Бахыт Кенжеев с участниками Волошинского фестиваля. Коктебель, 2010. Фото из архива Германа Власова |
Александр Балтин, поэт, журналист
Пространно протянутся, как лучи изморозью ощущений посеребренных прожекторных сил, удлиненные строки – прямо в небеса, в бесконечность гипотетической вечности, отрицающей финал, столь конкретный в земном варианте: «Аукнешься – и возвратится звук с небесных круч, где в облаках янтарных/ свет заключен, как звездчатый паук. Червонный вечер. В маленьких пекарнях/ лопатой вынимают из печи насущный хлеб, и слышен голос вышний:/ – Ты оскорблен? Смирись и промолчи, не искушая мирозданья лишней/ слезой – ты знаешь, высохнет слеза, умолкнет океан, костер остынет,/ и обглодает дикая коза куст Моисея в утренней пустыне...»
Необычность словоупотребления Кенжеева завораживала порой, гипнотизируя тотальными возможностями языка: здесь и зигзаги звездчатых пауков, и голубизна каменных крабов. Поэт совмещал легкость дыхания с полновесностью наполненной конкретикой строки. Порой – сверхдлинной, словно стремящейся за край Ойкумены:
Хорошо в перелетной печали
жизнь, полученную задарма,
проживать – погоди
за плечами,
восковая старуха-зима.
А закат над Москвою
заплакан,
и в развалинах СССР
рэкетер, комсомолец и дьякон
под прощальную музыку сфер
накричавшись вселенной
«сдавайся»,
на дорогу выходят втроем
и уносятся в медленном вальсе
через ночь, сквозь оконный
проем...
В недрах СССР жила неподцензурная группа «Московское время», и Кенжеев был одним из ее создателей. Она бушевала по-своему, опровергая советские поэтические каноны, играя, причем смертельно всерьез, по своим правилам. Знаки-препинаки мешают порой, и льется сплошным текстом поэтический поток сознания, обнаженный и дымящийся меланхолией-болью:
под ветром сквозь ночные
стекла
под ним душа моя продрогла
как весело и как давно
сирени веточка засохла
в стакане вымерло вино
неслышно бегают минуты
в ночные тапочки обуты
один мышонок в шесть минут
и дремлет человек как будто
слепые ангелы поют…
Его поэзия пестра. Даже вокруг предметов скорбных, как гроб, она зажигает своеобычные огни:
Даже если смотришь в оба –
не узнаешь наперед,
что тебя за дверью гроба
отвратительного ждет.
Многие музыкальные инструменты гудят в поэзии Кенжеева, гудят, бушуют, нежно тянутся к лучевой вечности. То скрипка зазвучит, ласково отливая прекрасными боками, то орган протянет волокна звукописи в небесные пласты, то фортепианные разливы виртуозно промчатся.
Разная музыка. Различные ритмы – всегда стянутые золотыми нитями индивидуальности.
Кенжеев богато оснастил свой поэтический корабль, и, пышный, как старинная каравелла, отправляется он в пространное плаванье по водам всех времен.
комментарии(0)