Михаил Айзенберг в Грузии. Фото Елены Шумиловой
Михаил Айзенберг – один из лидеров поколения неподцензурной литературы, учитель молодых поэтов и, наконец (и в первую очередь), – один из культовых поэтов старшего поколения. О современной литературе, отношении к традиции и о том, в каких обстоятельствах сегодня находится человек, говорящий о поэзии, с Михаилом АЙЗЕНБЕРГОМ побеседовал Борис КУТЕНКОВ.
– Михаил Натанович, в сентябре 2012-го, отвечая на вопрос о новых именах в поэзии, вы писали, что за именами Степановой, Гронаса, Лавут для вас «начинается некий гадательный слой», и выделяли людей, от которых чего-то ждете, – Чарыеву, Порвина, Беляева… Какой вам представлялась современная поэзия в 2014 году?
– Мне кажется, что основная проблема сегодняшнего дня – это количество пишущих людей. В наше время – где-то в 70-е – было примерно 20 человек, чьи стихи стоило читать, и это было в своем роде очень комфортно. Подозреваю, что и сегодня в молодом поколении их примерно столько же, но сейчас они спрятаны, как лист в лесу, в огромной массе пишущих. Проблема в том, как вытащить эти 20 человек из всей массы. Даже для внимательного читателя стихов это работа, к которой не так просто подступиться. Но тут есть один верный показатель – очень важно, как сами молодые авторы реагируют друг на друга. Поколение изнутри видит себя иначе, чем оно выглядит снаружи. У каждого поколения пишущих свое задание, своя зона тех художественных задач, которые оно чувствует своими, именно ему предназначенными. Инновация сначала приходит как заявка, как обещание, лишь потом выполняется – или не выполняется. И авторы, находящиеся как бы в фокусе внимания сверстников, вероятно, и есть те, в чьей работе такие задачи проявляются сильнее или начинают осуществляться. То есть это и есть какие-то лидеры. И в этом смысле скорее вы мне можете сказать, кто сейчас такие авторы. Могу предположить, что, к примеру, Алексей Порвин, Василий Бородин. Я только предполагаю, потому что для меня эти авторы действительно находятся в «гадательном слое» – я чего-то от них жду, но пока не дождался, я не могу на кого-то указать: вот это мой автор, его я буду читать в первую очередь.
– В последнее время вы почти не высказываетесь о поэзии. Связываете ли вы это молчание с кризисом, с проблемами самой поэзии?
– Я очень осторожно отношусь к слову «кризис»: мне кажется, что искусство в каком-то смысле всегда находится в состоянии кризиса – преодолевает «сопротивление материала». И это даже правильно, потому что если есть ощущение, что язык находится где-то рядом и достаточно просто открыть рот и заговорить, то это и есть подлинный кризис, очень непродуктивное состояние для поэзии. На самом деле кризис испытывает не искусство, а средства, которыми оно пользуется, – что-то известное становится слишком известным, определенное – слишком определенным, и, таким образом, исчезает возможность для того, что называется tour de force – какой-то прорыв, выражение силы, но и какой-то трюк, выполненный с помощью средств. Такой кризис действительно происходит сплошь и рядом, и тогда поэзия начинает искать другие средства, чтобы предъявить новую возможность.
– Сейчас это происходит? Наблюдается ли инерция – или поэзия находится в поиске тех самых средств?
– По крайней мере я не сказал бы, что сейчас происходит период бури и натиска. Мне кажется, что сегодняшняя ситуация – начиная с нулевых – в чем-то сходна с нашей, ситуацией 70-х годов, когда накопилась страшная усталость от, что называется, «хороших стихов». Хороших стихов уже море – и начинаешь в нем захлебываться и тонуть.
– А связано ли как-то отсутствие ваших критических монологов с ситуацией в современной критике?
– Связано скорее с моей собственной ситуацией: дело в том, что в течение четырех лет я постоянно писал для портала Openspace.ru – раз или два в месяц там появлялись какие-то мои небольшие опусы. Это для меня довольно активная производительность, и за эти четыре года я как будто сказал всё, что мог сказать на сегодняшний день. Теперь нужно ждать следующего дня, чтобы сказать что-то другое. Это происходило и раньше: период активного писания – и период молчания (так сказать, «продуктивного непонимания» – по выражению Александра Белякова), который всегда длился примерно столько же, сколько и период писания. То есть ты раз в четыре-пять лет оказываешься в новом времени и новом мире, и если ты будешь продолжать говорить то, что уже говорил, – даже не то, а так, продолжать так же говорить, – ты автоматически начнешь говорить что-то не то, какие-то необязательные вещи. А вот этот период продуктивного непонимания – это период, когда мышление догоняет интуитивное осознание новых обстоятельств. А они сейчас, безусловно, новые. Литература движется своим путем, что-то в ней постоянно меняется, и для того, чтобы увидеть это изменение, – нужно ощутить литературу как часть жизни, изменение самой жизни, а не только литературы. А для этого нужно, чтобы что-то изменилось у тебя в мозгах, чтобы твое внутреннее зрение научилось видеть новые вещи. Я бы сказал, что это молчание связано с ожиданием перемены оптики, которая еще не дошла до возможности сфокусированного, пристального взгляда.
– Что происходило с вашими собственными стихами на протяжении последнего года? Менялся ли стиль, поэтическое мироощущение?
– Я думаю, что оно все время меняется – не только на протяжении этого года, но на протяжении всех 50 лет, что я пишу стихи. Но, если смотреть взглядом постороннего, можно заметить, что идут какие-то периоды – и их окончание связано с тем, что исчерпывается какой-то захваченный воздух. В начале такого периода, в момент захвата, стих просто вынужден быть очень мягким, гибким, он делается какой-то сетью, способной захватить этот воздух. Но постепенно новый воздух должен стать предметом стиха, предметом речи, то есть в нем должна возникнуть какая-то предметность – твердость, конструктивность. Такой путь – от захвата до предмета – это и есть определенный период: переход от мягкого стиха к твердому. Сейчас, как мне кажется, стих твердеет (я говорю о себе).
– «Довольно активно заявляет о себе некая «классицистическая школа», но я бы не советовал относиться к этим заявлениям серьезно. Этой «школе» бурно аплодирует журнальная критика. Видно, время такое: назначать рядовых исполнителей на самые ответственные должности» – из вашего интервью 2005 года. Как бы вы определили признаки «классицистической школы» и антипоэзии вообще?
– Я очень не люблю ярлыки. Дело не в том, что неоклассицизм плох, а, скажем, неомодернизм или постконцептуализм хороши. В искусстве нет прогрессивных технологий, это дело личного усилия, и любую архаичную форму можно использовать так, что она станет актуальной. Какие-то приемы и жанровые возможности, казалось бы, сослужившие свою службу и переведенные в литературный архив, оказываются вполне действенными. Например, баллада. Есть и более существенные симптомы: реанимация «большой формы»: поэма, роман в стихах, как это делает Мария Степанова. Дело в том, у кого больше шансов на удачу. А их больше у того, чье представление о себе и общей ситуации более реально, кто в своей работе учитывает больше существенных обстоятельств. Мне кажется, что убежденность в том, что ты являешься законным наследником всех традиций, в том числе классических, уводит автора из реальности. Надо все же не воображать что-то о себе, а четко знать, кто ты, и из этого исходить. Для русской поэзии мы новые люди, в каком-то смысле дикари, и нужно это понимать, иначе ты сам себя ставишь в фиктивное положение.
– Василий Розанов писал: «Критик – существо редкое по исключительности, даже странное: любит чужой ум больше своего, чужую фантазию – больше своей, чужую жизнь – больше собственной». Мешало ли то, что вы в последние 20 лет – публикуемый и признанный поэт, вашим высказываниям о поэзии, создавало ли определенный ореол умолчания?
– Возможно, это трудносочетаемые занятия – быть одновременно поэтом и профессиональным критиком: тем, кто исполняет роль всеобщего наблюдателя и всеобщего оценщика. Но это абсолютно не мой случай – я скорее всего не критик, потому что для меня думание о стихах и сами стихи – это одно занятие, а не два разных. Мне кажется, что человек, пишущий стихи и пишущий о стихах, задается одними и теми же вопросами: что такое стихи сейчас, что такое поэзия сегодня? Просто в одном случае он отвечает конкретно, собственно стихами, а в другом – разгадывая способ действия чужих стихов или поэзии вообще. И даже размышляя о чужих стихах, я стараюсь выйти на какую-то общую проблематику: что такое стихи вообще. А это, скажу я вам, тот вопрос, ответ на который становится все таинственнее по мере того, как о нем думаешь. Чем дольше себе задаешь этот вопрос – тем глубже уходит ответ. Он уже где-то в самой природе языка, в самой природе человека, в самой природе человечности. Он уже где-то очень далеко – и ответ на него не предвидится.