У самого синего, у самого черного... Фото Александра Анашкина
Прогулка до Щучьего озера
Ночь жасминового цвета,
запах лета, вкус греха –
позднеспелого ранета,
не поспевшего пока,
ночь прохладная легка, речь
не связана запретом…
Вяжет зеленью незрелой
развязавшийся язык,
сосен розовое тело зябнет
в ниточках росы,
и в предчувствии грозы куст
кивает веткой белой.
Совпаденья и созвучья, каждый
выдох невесом,
озеро темнеет Щучье, до него
идти пешком,
возвращаться босиком,
наколов ступни о сучья.
Возвращаться… сладкий,
клейкий, темный лист
сорвать с куста,
сесть на каменной скамейке
возле черного креста,
этот куст перелистать,
листья – ржавые копейки.
Разжимает руки лето –
листья смятые в руках,
размышления поэта, божий
свет и божий страх,
цвет жасмина в волосах, ночь
жасминового цвета.
Послевкусие
Привкус такой, будто забыла
сказать...
Сладкими возвращаешь
в ответ слова.
Губы твои, ресницы твои,
глаза
слишком близки теперь,
чтобы целовать.
Руки твои, узнавшие обо мне,
ловкие пальцы, вынувшие
ключи,
слишком нежны – нельзя
обнимать нежней,
ласковее нельзя касаться
ключиц.
Ближе нельзя, нельзя, но уже
близки
заморозки желаний моих
мирских.
В жадных глазах твоих азиат
и скиф,
зимнего солнца радужные
круги.
В теплых ладонях плавится
мой испуг,
ближе нельзя, нельзя, но уже
привык
к сладкому послевкусию дня
язык,
и невозможно выпустить ночь
из рук.
У подсолнуха голова тяжелая
У подсолнуха голова
тяжелая,
ниже, ниже клонится
на плечо,
с лепестков пыльца
разноцветно-желтая
сыплется и колется горячо.
Закатилось солнце куда-то
за спину,
между гор лопаточных
обожгло.
Говорили много, да все
напраслину,
оттого и губы кривили зло.
Оттого и вяли цветы
измятые,
торопливо втоптанные
в крыльцо,
оттого и руки в карманах
прятали,
желтой перепачканные
пыльцой.
Лето разлиновано по линеечке,
клонится подсолнухом голова,
а из головы выпадают семечки,
черные и гладкие, как слова.
Лень
Время по венам течет
в предсердия,
время густеет от сладких слов.
Сердцу приходится
всё усерднее
вязкие ночи толкать из снов.
Вытолкнет, выкрасит небо
в алое,
медленно пустит по кругу
день,
и оседлает его небывалая,
невыносимая просто лень.
Хоть опускайся до дна
сомнения,
хоть на вершину смиренья
лезь,
нет утешения –
внутривенная
лень разливается, как болезнь.
Время не лечит, нет хуже
лекаря,
и ничего не дает взамен,
только царапает слева
стрелками
и поминутно течет из вен.
У самого синего
У самого синего, у самого
черного,
у серого, бурого, вскипяченного,
покрытого пенкой молочной,
белой
(уже сбежало, пока кипело,
уже остыло – не дуй, не бойся),
у моря просоленная насквозь я,
до контурных карт,
проступивших
на теле,
до запаха йода и солнца в
постели,
у самого синего черного
моря
слова вылавливая в разговоре,
вскрывая панцирь намеков
с хрустом
(о чем угодно, но не о грустном,
и не о прошлом, и не о
ближнем),
считать до трех – и
остаться лишним,
но продолжать, как ни в чем
не бывало,
волны считать до девятого
вала.