Владимир Микушевич.
Трёхстишия. – Тула: ИП ПРЯХИН, 2016. – 31 с. |
А вы видели «лунно-росистое сияние», «немеркнущие сумерки», «пурпур калины», «колыбель ветра», «марево новолунья», «отсветы того света»? А мы видели. Мы – это читатели новой книги поэта и философа Владимира Микушевича. Книга вышла в книжной серии альманаха «Среда» (гл. редактор – Владимир Пряхин) и посвящена 80-летнему юбилею автора.
Примечательно, что заглавие книги представляет собой название жанра, что является убедительным подтверждением существования этого жанра в русской литературе и в то же время предусмотрительным отграничением жанра трехстишия от жанра хокку. Это именно трехстишия, на чем настаивает их автор. В современном литературном мире эта поэтическая форма вызывает живой интерес, в ее популярности проявляются определенные тенденции современной поэзии, о которых следует подумать. Откуда этот интерес к трехстишию? Вероятно, это связано с тем, что поэзия стала чересчур словесной. Об этом еще Александр Блок писал в статье «Краски и слова»: по его мнению, поэзия заскучала среди слов, слишком завязла в словах, стала тяготеть к чему-то осязаемому и конкретному. Появление трехстишия означает возврат поэзии к тому, что поэзия означает. Ведь это не просто стихотворение из трех строк. Это стремление вернуться к той ситуации, когда слово совпадает с тем, что оно действительно означает, вынося за скобки все остальное. Но когда все остальное выносится за скобки, оно вмещается в эти три строки. Например: «Мы снег – и только;/ Ничего, кроме снега,/ А снег тает…» Или: «Падают листья./ Одновременно с ними/ Падают звезды».
Сразу нужно подчеркнуть, что, несмотря на определенные переклички с японскими хокку, русские трехстишия – это не хокку. Хокку основывается на иероглифе, который записывается в одну строку (по вертикали), у хокку свои возможности, отличные от русской поэзии. В хокку, к примеру, есть «сезонные слова»: «лягушка» – это «весеннее слово», а «крик обезьян» – «осеннее слово». У нас такие слова еще не сформировались (да и не факт, что сформируются). Но во всяком случае, некоторые суждения о японских хокку относятся и к русским трехстишиям. Например, Ролан Барт, французский исследователь литературы, автор знаменитой в свое время скандальной статьи «Смерть автора», писал, что особенность хокку в том, что его нельзя истолковать. Истолковать хокку – значит просто повторить то, что в нем написано. В той же мере это относится и к русским трехстишиям. Например: «Ни листьев, ни звезд…/ Марево новолунья./ Только смерть светит». Или: «Для голых веток/ Будущее лишь тяжесть/ Мокрого снега».
Важно, что когда пишется трехстишие, в мире ничего нет, кроме этого трехстишия. Можно ли сказать, что это малая форма? Если нет отсечения всего остального, то нет и трехстишия. Оно, «остальное», даже не отсекается, а выносится за скобки. В традиции хокку есть такое понятие, как «саби», что значит «печаль одиночества». На нем основываются классические японские трехстишия, например величайшего мастера поэзии хокку Басё: «На голой ветке/ Ворон сидит одиноко./ Осенний вечер». Это саби классическая, основной смысл которой: мир – это иллюзия, и чтобы ее постигнуть, нужно из этой иллюзии выбрать нечто, наиболее отчетливо высвечивающее одиночество человека в мире. А одиночество в этом мироощущении неизбежно: нет никого, кроме меня, но и меня нет. Это философия дзен: «Иней иного./ Изо дня в день дзинь-дзинь-дзен/ Всего лишь льдинки».
Как известно, первоначальная форма японской поэзии – это танка (пятистишие). Ее первые три строки – это хокку. Так вот в хокку (в дословном переводе – «первая строка») скрывается мысль, что поэт пишет предсмертное стихотворение, которое прерывается на третьей строке. Так, Басё однажды спросили, написал ли он свое последнее хокку? Он ответил, что каждое его хокку – последнее. Такова особенность этого жанра, основанного в том числе на ощущении исчезающего мира. Например: «Звезда сегодня/ Так схожа со вчерашней,/ Что нет обеих». Или: «Та и другая/ Последние, как и я:/ Астра и птица». Или: «Не открыть уже глаз./ Сладко ресницы слиплись./ Блаженство смерти».
Хокку – это то, что в данный момент осталось от мира, и то, что весь мир. По мнению автора, про хокку нельзя сказать, что это миниатюра. Не может быть миниатюрой то, что осталось от мира. «Вечная зима./ Лишь по ошибке лето,/ А липа цветет». Когда нет ничего, кроме того, что есть в этом трехстишии: все остальное как бы редуцируется. «Даль под ногами./ С туманного неба лист/ Цвета заката». Это и ответ тем, кто сближает хокку и афоризм и называет их малыми формами, основываясь на объеме. Трехстишие не любит афоризмов. Афоризм – это что-то окаменевшее. А трехстишие окаменевшего не признает. Оно – малая форма по отношению к привычным формам европейской поэзии, а на самом деле это форма монументальная, величественная, вечная: «Зазеленеть бы!/ Но вместо бывших листьев/ Белые хлопья». И в то же время поэтика трехстиший – светлая, летучая, «невыразимая»: «Недвижный месяц/ Еще в сугробе виден./ А в небе пусто». Или: «На ледянистом небе/ Полоска одна/ Чуть зеленеет».
Вот на этом эксперименте, если трехстишия можно назвать экспериментом, потому что это эксперимент с собственной жизнью (действительно, каждое трехстишие пишется как последнее трехстишие), и основывается эта книга, которая, по признанию автора, занимает особое место среди его книг: «Смеет еще петь/ Одна шальная птица…/ А вдруг это я?»
Так можно ли раствориться в «синеве фиалок», в «снежноцветной белизне», в «огне алычи», в «архипелаге золотом»? Теперь мы знаем, что можно. «Жизнь вот-вот пройдет,/ А прямо перед окном/ Яблоко зреет».