Геннадий Калашников.
В центре циклона. – М.: Воймега, 2018. – 72 с. |
При мысли о личности и творчестве Геннадия Калашникова поражает странное несоответствие. Геннадий – поэт невероятно одаренный, самородок, родился и рос в деревне Тульской области на Оке; музыка стиха вошла в него вместе со звуком начавшегося ледохода. Далее – учеба на филфаке, «шлифовальная мастерская» поэзии (которая, к слову, не истерла, не шаблонизировала его дар), многолетний труд в литературных газетах, журналах, широкий круг друзей, которые обожают Гену – в любой компании его принимают с распростертыми объятьями, и всегда заметно, как он по-детски искренне молод душой. Никому и в голову не придет помыслить о какой-то «забронзовелости». При этом его имя, несомненно, уместно называть в одном ряду с таким статусными поэтами как Геннадий Русаков, Бахыт Кенжеев, Алексей Цветков. По новой книге видим: перед нами поэт, прошедший глубокий духовный путь, в стихах которого мы можем – простите за патетику– слышать дыхание божества и вечности. Но парадокс в том, что у поэта очень мало книг – «Ладонь» (1984), «С железной дорогой в окне» (1995), «Звукоряд» (2007), «Каво люблю…» (2016) и новая – «В центре циклона» (2018). Трудно сказать почему. Возможно, тут уместно говорить о некоем феномене «концентрата» гения, работающего при минимуме «продукта».
Как видно из книги «В центре циклона» (в которую включены стихи разных лет), поэт работает в классической стихотворной просодии, не увлекаясь формальными и авангардными экспериментами. Его эксперимент (если это можно так назвать, поскольку эксперимент – это нечто утилитарное) глубже. Он – в творении своей «ойкумены», попытках через создаваемое слово, звуковую игру отыскать неведомое Первоначало,
Поэт, как ребенок с завязанными глазами, пробирается на ощупь, краем уха, глаза, руки ощущая невидимое, неведомое. Он сомневается, запинается, рефлексирует на тему взаимоотношений с Творцом и словом…. Но – и это важно в поэзии Калашникова – в ней четко соблюден баланс, обозначенный Державиным: «Я царь — я раб — я червь — я бог!». Неся в своих строках ощущение Творца, более того – относясь к нему не по-мальчишески дерзко, как Маяковский, а бережно, поэт не отрывается от земли, хранит ощущение человека как меры всех вещей. Его не упрекнешь в символистской расплывчатости, почти всегда он скрупулезно, математически точен – в ритмике, композиции, образах:
Дно колодца мерцает, дробится — то ли
зеркало, то ли глаз кита, на спине которого лежит Земля.
Дом стоит на пригорке, за перелеском пустое поле
да бурун облаков от проплывшего небесного корабля.
Спорят с ветром деревья, вскипают и даже,
выворачивая листву, переиначивают свое естество.
Весь набор: свет и тень, необходимые для пейзажа,
как и прочие — крупные и мелкие — части его.
Циферблат небосвода всегда педантично точен,
по-имперски безлик, облаков принимая парад.
Здесь подробностей нет, лишь сплошное зиянье и прочерк,
ибо точен и сух небосвода слепой циферблат.
Блестит коса, и скрипит стерня.
Джузеппе Арчимбольдо. Огонь. 1566. Музей истории искусств, Вена |
Выбор стиха не случаен. Тут можно взять на себя смелость, заметив, что в лице Геннадия Калашникова мы, в некотором смысле, видим оппонента интонации стихов позднего Иосифа Бродского – сухой, рассыпающейся как гербарий и разъедающей как кислота . Несмотря на очевидные вещность, «препарирование», «сборку-разборку» пейзажа и даже местами сведение его к геометрической безликости, из стихотворения не выскальзывает органически цельное ядро, сращивающее стыки и шарниры. Да, несомненный кайф – быть эстетом, коллекционером бабочек женщин или слов, класть их в пробирки, любоваться цветами, гранями. Но – поэту дана «держава» именно для того, чтобы «слагать». Оживлять любовью, как Пигмалион Галатею.
Поиск упомянутого Первоначала у Геннадия Калашникова наиболее выражен в акцентных стихах «Я не знаю: не сплю или все же уснул…», «сплющенный меж мохнатой тьмой и колючим светом ты…». В них – широкий мощный «шаг», напоминающий о шагах семимильных сапогов или течении Волги на стремнине. Эти то раздувающиеся как паруса, то натягивающиеся как канаты стихотворные периоды помогают ощутить колебания: «червь – Бог», «сомнение – уверенность», «низ – верх», «инь – ян», «прилив – отлив»:
пожива пастыря пьедестал праведника полигон психиатра
персть и прах
сразу же от подошв ты начинаешь граничить
с галактикой и вселенной
атмосферный столб циркачом плотно и стройно стоит
на твоих плечах
как кренится и рушится он когда исполняется срок
твоей оболочке тленной
не раз на дню − как размер стиха −
прихотливо изменится твой почерк
совсем не так начнут выглядеть − например − равнина
и над ней − например − луна
наверно оттого что пласты земли
передвигаются с неиссякающей мощью
словно лопатки совершенно косматого мамонта
или совершенно голого слона
ты дробишься, множишься и собираешься вновь один и тот же
и каждый раз по-иному
и непонятно как надо (и надо ли) ибо миг и мир (как всегда)
уже не таков
ведь первое − вот еще пример − чему
поражаешься выходя из дому −
обилию обликов облаков.
Геннадию Калашникову удается показать, что от малого до великого не просто один шаг, что малое может быть великим, оставаясь малым. Он все время подчеркивает эту близость обыденности к Творцу, которую мы ощущаем через трепещущую общность с окружающим миром: «Такая любовь, что и ельник горбатый колюч,/ такая разлука, что реку сгибает в излуку./ Сквозь черную воду мерцает серебряный ключ, и больно туда опустить ослабевшую руку». Но в своем стремлении постичь Первоначало, основу всего Геннадий умудряется, сохраняя в стихах ощущение божественного, сомневаться в нем:
Вот он, вот он, край,
Вот он – край всего:
рельсы и сарай,
мачты ПВО.
Кто сказал, что мир
всхлипнет под конец?
Вряд ли этот мир
замышлял Творец
Вопль, огонь и мрак –
Это через край,
все скромнее, как
рельсы и сарай.
Нет, не всхлип навзрыд
и не вихря взмах…
Рябь и плеск воды
Ветер в проводах.
Этот образ, несомненно, говорит о близости к буддийскому восприятию мира, которое у Калашникова сильнее всего, пожалуй, выразилось в стихотворении «Друзьям» и ядре книги – «В центре циклона». В первом – образ вечного, безразличного, вездесущего, «перетирающего» света:
свет это единственное что не может свести с ума
что освещать ему все равно
он льется всегда
здесь бессмысленно слово давно
он льется всегда
здесь бессмысленно слово зря…
<…>
он не знает числа
ему непонятна дата
он отвергает правоту циферблата
все – в остатке – ничто
за вычетом света.
«В центре циклона» – это, по внутреннему накалу, мини-поэма, в которой поэт попытался дать образ-ощущение некоей матрицы, откуда приходит человек и в которую он возвращается («В центре циклона живет циклоп/ закройщик пространства, глаз-ватерпас,/ в руках его книга, это чтоб/ выкликать поименно любого из нас <…> Кто-то стучит. Президент или ген-/ сек желают вернуть билет./ Тени отслаиваются от стен,/ куда их впечатал свет»). Здесь находим и античные, и библейские аллюзии, и постепенно, с ростом напряжения («твердеет воздух/ а с ним вода») это место рифмуется/перетекает в образ древних, ледяных, бескрайних пространств Евразийского материка: «туда, где зазубренная волна/ подходит к берегу налегке,/ по фене ботая или на/ медвежье-мамонтовом языке./ Она приходит и в наш предел,/ меж мерзлых колод и шершавых плах,/ неся в костях мезозойский мел,/ поскрипывающих на зубах». Затем автор не просто сближает, но соединяет в одно «высь горнюю» с «норой, где горло полощет нефть». На примере зерна (собственно, архетипический образ), он показывает «творения тесный тварный цех», в котором происходит слияние смерти и рождения. Образ рождающихся и умирающих колосьев становится как бы отраженным предощущением/провидением того места, куда возвратимся:
Блестит коса, и скрипит стерня
колосья шуршат в колесе.
Столикий огонь обжигает меня,
и я становлюсь как все:
исчислен, взвешен, насквозь прочтен,
сменивший мильон личин,
в дыму пространства, во льду времен
расплавлен, неразличим.
Лирический герой «В центре циклона», прометнувшись сквозь бушующие горнила тварного хаоса, как сквозь сон, возвращается в свою нынешнюю оболочку – вдруг оказывается «выброшенным» в метро, на перегоне до «Улицы Янгеля». Топоним отрезвляет как ушат воды, но «живая тьма», которую поэт тут как бы противопоставляет «вечному свету», как ни странно, успокаивает, а кода/прогноз («Зима, услышишь, зима») становится точкой успокоения, просветления и обещания.
комментарии(0)