0
3938
Газета Поэзия Интернет-версия

04.10.2018 00:01:00

Столикий огонь обжигает меня

О шагах семимильных сапог и вечном вездесущем свете

Тэги: калашников, поэзия, просодия, бродский


36-14-12_a2.jpg
Геннадий Калашников.
 В центре циклона. –
М.: Воймега, 2018. – 72 с.

При мысли о личности и творчестве Геннадия Калашникова поражает странное несоответствие. Геннадий – поэт невероятно одаренный, самородок, родился и рос в деревне Тульской области на Оке; музыка стиха вошла в него вместе со звуком начавшегося ледохода. Далее – учеба на филфаке, «шлифовальная мастерская» поэзии (которая, к слову, не истерла, не шаблонизировала его дар), многолетний труд в литературных газетах, журналах, широкий круг друзей, которые обожают Гену – в любой компании его принимают с распростертыми объятьями, и всегда заметно, как он по-детски искренне молод душой. Никому и в голову не придет помыслить о какой-то «забронзовелости». При этом его имя, несомненно, уместно называть в одном ряду с таким статусными поэтами как Геннадий Русаков, Бахыт Кенжеев, Алексей Цветков. По новой книге видим: перед нами поэт, прошедший глубокий духовный путь, в стихах которого мы можем – простите за патетику– слышать дыхание божества и вечности. Но парадокс в том, что у поэта очень мало книг – «Ладонь» (1984), «С железной дорогой в окне» (1995), «Звукоряд» (2007), «Каво люблю…» (2016) и новая – «В центре циклона» (2018). Трудно сказать почему. Возможно, тут уместно говорить о некоем феномене «концентрата» гения, работающего при минимуме «продукта».

Как видно из книги «В центре циклона» (в которую включены стихи разных лет), поэт работает в классической стихотворной просодии, не увлекаясь формальными и авангардными экспериментами. Его эксперимент (если это можно так назвать, поскольку эксперимент – это нечто утилитарное) глубже. Он – в творении своей «ойкумены», попытках через создаваемое слово, звуковую игру отыскать неведомое Первоначало,

Поэт, как ребенок с завязанными глазами, пробирается на ощупь, краем уха, глаза, руки ощущая невидимое, неведомое. Он сомневается, запинается, рефлексирует на тему взаимоотношений с Творцом и словом…. Но – и это важно в поэзии Калашникова – в ней четко соблюден баланс, обозначенный Державиным: «Я царь — я раб — я червь — я бог!». Неся в своих строках ощущение Творца, более того – относясь к нему не по-мальчишески дерзко, как Маяковский, а бережно, поэт не отрывается от земли, хранит ощущение человека как меры всех вещей. Его не упрекнешь в символистской расплывчатости, почти всегда он скрупулезно, математически точен – в ритмике, композиции, образах:

Дно колодца мерцает, дробится — то ли

зеркало, то ли глаз кита, на спине которого лежит Земля.

Дом стоит на пригорке, за перелеском пустое поле

да бурун облаков от проплывшего небесного корабля.

Спорят с ветром деревья, вскипают и даже,

выворачивая листву, переиначивают свое естество.

Весь набор: свет и тень, необходимые для пейзажа,

как и прочие — крупные и мелкие — части его.

Циферблат небосвода всегда педантично точен,

по-имперски безлик, облаков принимая парад.

Здесь подробностей нет, лишь сплошное зиянье и прочерк,

ибо точен и сух небосвода слепой циферблат.

36-14-2_a.jpg
Блестит коса, и скрипит стерня.
 Джузеппе Арчимбольдо. Огонь.
1566. Музей истории искусств, Вена

Выбор стиха не случаен. Тут можно взять на себя смелость, заметив, что в лице Геннадия Калашникова мы, в некотором смысле, видим оппонента интонации стихов позднего Иосифа Бродского – сухой, рассыпающейся как гербарий и разъедающей как кислота . Несмотря на очевидные вещность, «препарирование», «сборку-разборку» пейзажа и даже местами сведение его к геометрической безликости, из стихотворения не выскальзывает органически цельное ядро, сращивающее стыки и шарниры. Да, несомненный кайф – быть эстетом, коллекционером бабочек женщин или слов, класть их в пробирки, любоваться  цветами, гранями. Но – поэту дана «держава» именно для того, чтобы «слагать». Оживлять любовью, как Пигмалион Галатею.

Поиск упомянутого Первоначала у Геннадия Калашникова наиболее выражен в акцентных стихах «Я не знаю: не сплю или все же уснул…», «сплющенный меж мохнатой тьмой и колючим светом ты…». В них – широкий мощный «шаг», напоминающий о шагах семимильных сапогов или течении Волги на стремнине. Эти то раздувающиеся как паруса, то натягивающиеся как канаты стихотворные периоды помогают ощутить колебания: «червь – Бог», «сомнение – уверенность», «низ – верх», «инь – ян», «прилив – отлив»: 

пожива пастыря пьедестал праведника полигон психиатра

персть и прах

сразу же от подошв ты начинаешь граничить

с галактикой и вселенной

атмосферный столб циркачом плотно и стройно стоит

на твоих плечах

как кренится и рушится он когда исполняется срок

твоей оболочке тленной

не раз на дню − как размер стиха −

прихотливо изменится твой почерк

совсем не так начнут выглядеть − например − равнина

и над ней − например − луна

наверно оттого что пласты земли

передвигаются с неиссякающей мощью

словно лопатки совершенно косматого мамонта

или совершенно голого слона

ты дробишься, множишься и собираешься вновь один и тот же

и каждый раз по-иному

и непонятно как надо (и надо ли) ибо миг и мир (как всегда)

уже не таков

ведь первое − вот еще пример − чему

поражаешься выходя из дому −

обилию обликов облаков.

Геннадию Калашникову удается показать, что от малого до великого не просто один шаг, что малое может быть великим, оставаясь малым. Он все время подчеркивает эту близость обыденности к Творцу, которую мы ощущаем через трепещущую общность с окружающим миром: «Такая любовь, что и ельник горбатый колюч,/ такая разлука, что реку сгибает в излуку./ Сквозь черную воду мерцает серебряный ключ, и больно туда опустить ослабевшую руку». Но в своем стремлении постичь Первоначало, основу всего Геннадий умудряется, сохраняя в стихах ощущение божественного, сомневаться в нем:

Вот он, вот он, край,

Вот он – край всего:

рельсы и сарай,

мачты ПВО.

Кто сказал, что мир

всхлипнет под конец?

Вряд ли этот мир

замышлял Творец

 <…>

Вопль, огонь и мрак –

Это через край,

все скромнее, как

рельсы и сарай.

Нет, не всхлип навзрыд

и не вихря взмах…

Рябь и плеск воды

Ветер в проводах.

Этот образ, несомненно, говорит о близости к буддийскому восприятию мира, которое у Калашникова сильнее всего, пожалуй, выразилось в стихотворении «Друзьям» и ядре книги – «В центре циклона». В первом – образ вечного, безразличного, вездесущего, «перетирающего» света:

свет это единственное что не может свести с ума

что освещать ему все равно

он льется всегда

здесь бессмысленно слово давно

он льется всегда

здесь бессмысленно слово зря…

 <…>

он не знает числа

ему непонятна дата

он отвергает правоту циферблата

все – в остатке – ничто

за вычетом света.

«В центре циклона» – это, по внутреннему накалу, мини-поэма, в которой поэт попытался дать образ-ощущение некоей матрицы, откуда приходит человек и в которую он возвращается («В центре циклона живет циклоп/ закройщик пространства, глаз-ватерпас,/ в руках его книга, это чтоб/ выкликать поименно любого из нас <…> Кто-то стучит. Президент или ген-/ сек желают вернуть билет./ Тени отслаиваются от стен,/ куда их впечатал свет»). Здесь находим и античные, и библейские аллюзии, и постепенно, с ростом напряжения («твердеет воздух/ а с ним вода») это место рифмуется/перетекает в образ древних, ледяных, бескрайних пространств Евразийского материка: «туда, где зазубренная волна/ подходит к берегу налегке,/ по фене ботая или на/ медвежье-мамонтовом языке./ Она приходит и в наш предел,/ меж мерзлых колод и шершавых плах,/ неся в костях мезозойский мел,/ поскрипывающих на зубах». Затем автор не просто сближает, но соединяет в одно «высь горнюю» с «норой, где горло полощет нефть». На примере зерна (собственно, архетипический образ), он показывает «творения тесный тварный цех», в котором происходит слияние смерти и рождения. Образ рождающихся и умирающих колосьев становится как бы отраженным предощущением/провидением того места, куда возвратимся:

Блестит коса, и скрипит стерня

колосья шуршат в колесе.

Столикий огонь обжигает меня,

и я становлюсь как все:

исчислен, взвешен, насквозь прочтен,

сменивший мильон личин,

в дыму пространства, во льду времен

расплавлен, неразличим.

Лирический герой «В центре циклона», прометнувшись сквозь бушующие горнила тварного хаоса, как сквозь сон, возвращается в свою нынешнюю оболочку – вдруг оказывается «выброшенным» в метро, на перегоне до «Улицы Янгеля». Топоним отрезвляет как ушат воды, но «живая тьма», которую поэт тут как бы противопоставляет «вечному свету», как ни странно, успокаивает, а кода/прогноз («Зима, услышишь, зима») становится точкой успокоения, просветления и обещания.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Во мне – отверженные боги

Во мне – отверженные боги

Мила Углова

Американская классика в переводах Михаила Зенкевича

0
1206
А леди в гробу «Туборг» видела

А леди в гробу «Туборг» видела

Елизавета Терпиловская

Русский кельт, мюзиклы и тайные тропы небес

0
1076
Перед бабочкой пучина неразгаданных страстей

Перед бабочкой пучина неразгаданных страстей

Наталия Набатчикова

Хлебников, Хармс, Олейников и другие поэты отечественного авангарда на выставке «Книга художницы»

0
256
У нас

У нас

«НГ-EL»

0
344

Другие новости