Оглянусь на пустырь мирозданья. Александр Трифонов. Первооснова. 2016 |
Такие пертурбации довольно часто происходили с поэтами. Скажем, Олег Чухонцев свежим утром 1964 года оказывается рядом с заброшенной церковью, где «медный колокол медленно мает безъязыкую службу свою». Он погружается в себя и одновременно в то, что открывается его взору:
Здесь, у темной стены,
у погоста –
оглянусь на грачиный разбой,
на деревья, поднявшие гнезда
в голых сучьях над мутной
водой;
на разлив, где, по-волчьему
мучась,
сходит рыба с озимых полей,
и на эту ничтожную участь,
нареченную жизнью моей;
оглянусь на пустырь
мирозданья,
подымусь над своей же
тщетой,
и – внезапно – займется
дыханье,
и – язык обожжет немотой.
Осознание почвы и судьбы происходит в одиночестве, в отрыве от социума. Поэт не живет в полной мере той реальностью, которая хватает его за горло. Он умеет держать дистанцию. Он может взглянуть на происходящее как бы со стороны, отстраняясь от своих радостей и бед. И в этот момент он знает, что пришел издалека и уйдет далеко. Высота духа в поэзии 1960–1980-х годов нередко явлена образом колокольни, которая служит и вещью, и символом горнего. В рамках христианского видения, в рамках христианской онтологии поэты вступают в диалог с дольним и горним, с вещественным и божественным. Но самое интересное, они обретают подлинное общение друг с другом, общение на равных, в своей свободе и достоинстве.
Вот, к примеру, Елена Шварц. Ее стихотворение, посвященное Юрию Кублановскому. Она приехала с ним на Валаам, вместе они забрались на заброшенную колокольню. И у поэтессы возникает желание остаться здесь навсегда: «И если нам отсюда вниз / Сойти не суждено. / Мы братний хлеб привыкнем есть. / Пить сестрино вино».
В стихотворении «Валаам» (1982), а именно из него взята цитата, человек стоит между небом и землей, «там, где и должно бы свой век / Поэту и провесть». Здесь Шварц видит бескрайнее небо. Слышит «пение калек и ангельскую весть». И – в каком-то смысле – причащается: появление хлеба и вина отнюдь не случайно. Как не случайны, если мы обратимся к религиозной практике, звучащие на литургии слова: «Христос посреди нас».
Вот Олег Охапкин. Одно время он работал под куполом Смоленского собора – возводил леса. Сюда порой заглядывал Иосиф Бродский, к которому поэт торжественно обращается: «Тебе, небесный брат, оратор вольный, / Тебе мой мирт и лавр с тех пор как Смольный / Собор нас посвятил друг другу. Ты / Забыть не должен гордой высоты, / Где мы с тобой пред городом и Богом / Стоим и по сей день двойным итогом / Шестидесятых века. Наш союз / Превыше нас и наших дружных муз».
Высокопарность одического стиля не может скрыть трогательного отношения Охапкина к собеседнику. Примечательно, что они оказываются в похожем пространстве, что и Шварц с Кублановским. В их образе встречи присутствуют уже не вкусовые, а тактильные мотивы. Они стоят на высоте, близко друг к другу, возможно, взявшись за руки, хотя в тексте об этом не говорится.
О том, что люди в больших городах были равны только в своем бесправии или в своем праве славословить советскую власть, косвенно свидетельствует архитектура. В горизонте советского мегаполиса человека нет. Он стремится к нулю, подавлен высотками, пространством пустых площадей, огромными скульптурами вождей всех времен и народов. Все перекошено, лишено человеческого измерения: ни уютных кафе, ни живописных закоулков, где можно уединиться с книгой или вязаньем. Верней, все это есть, но как наследство иной эпохи и иной страны – исторической России. Как заметил однажды академик Лихачев, на Соборной площади Московского Кремля человек соразмерен соборам и колокольне Ивана Великого. А каждый отдельный человек соразмерен другому. Равенство, как учит древняя архитектура, это не одинаковые отрезки на линейке.
Колокольня – не единственное место, где человек обретал подлинное равенство. На хлебосольных московско-питерских кухнях, где собирались неофициальные поэты, совершенно разные люди находили себе подобных. То, что это были особые, можно сказать, сакральные места, чувствовали многие. Неслучайно Виктор Кривулин замечает: «Дух культуры подпольной, как раннеапостольский свет / Брезжит в окнах, из черных клубится подвалов». Понятно, что в поэзии важна учреждающая роль воображения, которое привязывает нас к мифу. Реальность прозаичней. Но и она говорит об особом статусе помещений-собраний. Вспоминаются строчки Юрия Кублановского:
Полыхал эмпирей
в коммуналке того ареала,
где ужо собрались
на паях почитать декаденты
ну и поднабрались,
а менты ворвались
проверять документы.
Здесь роль колокольни выполняет простая питерская коммуналка, комната, которая могла выправить или, наоборот, поломать многие судьбы (человек легко мог превратиться в стукача, завистника и т.п.). В стихах Кублановского есть подлинный софийный размах и открытость зову. Этот зов-вопрошание наиболее сильно звучит в последней строфе:
…Знать, надир и зенит
на оси поменялись местами.
Лезет лед на гранит
под разъятыми на ночь
мостами.
И блуждает спираль
вьюги; если пустыня – Расея,
дорогая, едва ль
дозовемся теперь Моисея,
мимо сфинксов не раз
по косе меж двумя берегами
выводившего нас
на продутую стрелку ветрами.
Актуальный и сегодня вопрос о путеводителе из рабства, о Моисее, как, впрочем, и темы других приведенных выше стихотворений, выводят нас к главной проблеме русской философии, к проблеме Софии. Андеграунд в его религиозном измерении удерживает срединный мир между миром божественным и вещественным. Удерживает в подлинном его значении, не поддаваясь иллюзиям коммунизма и обскурантизма «традиционных ценностей». Только научившись общаться с себе подобными, человек способен организовать нормальную общественную жизнь, привнести в нее элемент равенства. Но ведь общение существует не только между живыми, но и между живыми и неживыми, между человеком и роботом, к примеру. Существенен ли и в этом случае вопрос о равенстве?
Обратимся к текстам культурного подполья. Возьмем, скажем, Игоря Холина: «Идет марсианин Иван / Несет / Чемодан / В чемодане / Керосиновый / Жбан / В жбане / Инженер Ян / В руке / Подъемный кран Появляется вино / Раздан / Пьет Иван / Пьет / Чемодан / Пьет / Подъемный кран / Пьет / Инженер Ян / Да здравствует / Рай / Марсиан».
Как видим, вопрос о равенстве остается: все пьют, и пьют одно и то же вино. Другое дело, что это занятие трудно назвать общением. Скорее – коммуникацией. И никакой метафизики такая коммуникация не предполагает. Да, конечно, мы погружаемся в мир фантазии, где есть даже особый рай марсиан. Но выхода на экзистенцию нет. Живые и неживые персонажи общаются друг с другом как вещь с вещью.
Можно вспомнить и такое холинское стихотворение: «Пара марсиан / Она / Молочный жбан / Он / Маховик / Неплохой мужик / Поэт / Половых органов нет / Вместо них / Гладкое место / Совокупляются / При помощи жеста». Это уже о коммуникации между двумя роботами. Общение между роботом и человеком – это общение двух программ. Так получается по Холину. Человек оказывается на нисходящей линии эволюции, хотя технические его достижения бесспорны: «Кибернетический век / Человек / Пришел / На вокзал / Вам куда? В Кабул? / Нет / На созвездие Ориона / Хорошо / Проходите в кабину / Сейчас / Мы вас / Разложим на электроны / И отправим в Космос / В виде радиосигналов / Товарищ Мочалов / Включите ток / Так / Готово / Орион / Принимайте Иванов / Всё в порядке / Цель путешествия / Хочет купить / Сыну перчатки».
На этой нисходящей линии, в низинах духа, происходит коммуникация человека с животными: « Нам / Расскажет об этом / Сам / Гиппопотам / Товарищ Иванов / Введите животное / Предоставляем ему / Слово / К сожалению трибуна / Для подобного чудовища / Мала / Но науке / Хвала / Ученый Ипполитов / Работает / Над уменьшением / Его габаритов».
Холин смеется, Холин издевается над ученой братией. Но выход на тему подлинного общения человека и животного его поэтика не допускает.
Впрочем, и у других авторов таких стихов не так много. Вот, пишет, например, Михаил Файнерман «Соловушка…/ Что замолчал». Хорошее двустишие. Но птица здесь подтягивается к человеку, к его внутреннему миру. И даже когда мы смеемся над собой, мы не в состоянии избавиться от слишком человеческого. «Что говорит / цветочек о цветочке? // – Какой поганец! // Или того похуже». Это Сергей Кулле. Он тоже выходит на тему человеческой коммуникации.
По любопытному замечанию Жиля Делеза, маленький ребенок общается с кошкой как зверь со зверем. Это общение – не верх и не низ, не колокольня и не площадь. Это третье измерение, в которое иногда попадал Михаил Зенкевич. Но я что-то не припомню, кто из поэтов андеграунда в нем оказывался.
Тема коммуникации имеет много горизонтов. Она выводит нас на проблемы социокультурных связей, на организацию социума и в конечном счете на вопрос о воздухе, которым мы дышим. И где дышим – на колокольне или площади уже постсоветского града.