Прошлое в воспоминаниях всегда невинно. Паула Модерзон-Беккер. Девушка с желтым цветком. 1902. Бременская картинная галерея
У меня температура цвета морской волны, говорит дочь, показывая кольцо, которое меняет цвет. Сейчас оно в спектре от бирюзового до сине-зеленого. Мы четыре года живем на новом месте, ипотеки осталось шесть, дочь делит «еще из той квартиры» и «уже здесь».
Наш дом 1939 года, конструктивизм, индивидуальный проект. Мне хотелось бы называть часть района, где мы живем, конструктивистским, но цельность прежней застройки разбита хрущевскими пятиэтажками, панельками-высотками и теперь пиковскими человейниками. Наш замкнутый угол, огороженный семью домами, хранит себя. Дом-дом.
В окне четвертого этажа белое полотнище закинуто на торчащую поперек раскрытой пустоты раму. За спиной остается закат, который все равно проникает в поле зрения слоистыми розовыми вспаханными рядами, создающими тревожность. Многоголосие перекрестка, вплетающее в ваши уши колеса, двигатели, голоса, детей, женщин, скачущий мяч и качели, хоть и новые, а уже скрипят. Здесь много деревьев, и гости признаются, зеленый район.
Среди большой Москвы он видится мне – провинциальным.
На школьном поле каждое воскресенье в любую погоду играют футболисты, их азартный мат будит нас. С этажа ниже поднимаются запахи сырников, блинов, жареного лука и мяса. От нас в небо – варёная картошка с чесноком, пятый этаж, дальше крыша. Еда навечно скреплена с образом готовящей женщины, часто бабушки – даже не моей, впрочем, с ней тоже, а всякой, любой, кто готовит обеды на большую семью. Дом-район.
Место моего рождения Челябинск, отсюда объяснимая связка ностальгии с не-Москвой. Дом детства был обычным и простым. Серый кирпич индустриального периода строительства. Жили вчетвером с мамой, бабушкой и дедом. Я не любила наше жилище, оно мучило меня бедностью: сервант вместо стенки, шифоньер вместо спального гарнитура, крашеный белый буфет с приставным пеналом на кухне. Моим детским идеалом была квартира дяди: паласы, мягкие низкие кресла вокруг красного пластикового журнального столика, бра в коридоре над зеркалом с меховым помпоном на конце включающей веревки. Столик и этот помпон, окруженный желтым теплым светом, помнятся особенно. Я смотрела советские фильмы вместе с мамой и мечтала об интерьерах из телевизора. идеальные представления жили со мной долго. В кино показывали, в основном, Москву и Ленинград, а я немедленно без усилий переселяла нужные материальности и вещности к нам в провинцию. По инерции смотрела советские фильмы, пусть другие, потом уже без мамы и совершала те же мыслеоперации. Дом-город.
Иду в магазин. На скамейках много мужчин и женщин, они обсуждают. Четверо мальчиков разного роста и возраста проехали на велосипедах. Звонки, яркими пятнами вскрики. Между домами в прогал выступают зеленые кроны, в августе много листьев желтеют, постукивают друг об друга, высохшие. На углу притулилась культя колонны, крашеная и отремонтированная в своей обрубленности, не известно когда случившейся. Прислонившись к ней, на корточках сидит мужчина, говорит по мобильному. Прошла женщина в ярком халате с цветами – она могла бы быть моей теткой. Та не умела готовить, и запах прогорклого масла навсегда в памяти отдан ей. Дом-воспоминание.
Фрагмент пространства выкидывает меня в детство, но оно не совсем мое. Лакированное, взболтанное, сконструировано из ошметков, и надо признать, родного дома там нет – но он есть, другой и преображенный, по которому я плачу до спазмов и судорог.
Два важных текста про родину и дом – эссе Оксаны Тимофеевой с говорящим многозначным названием «Родина» и книга Гастона Башляра «Поэтика пространства». Между родиной Тимофеевой с адресами, подъездами, местами, деревьями, лужами, знакомыми, небом и странами с подробностями и описаниями, становящимися абстракциями, и башляровским домом, построенном на идее и понятии, которое раскладывается в стороны, вглубь и возможно лишь в воображении, на пересечении – мои родина и дом.
Скрещения сумбурны, и так же запутан и сбивчив мой текст. Дом-родина.
Идеальный конструкт застрял в прошлом, из которого растет, – в мире везде война, и она наконец добирается до тебя, ввинчивается метафорой существования, минуя реальность, где с тобой войны нет, и не важно, когда это происходит, – война заставила меня задуматься и разобрать его по сочленениям. Реальный дом, где я живу сейчас, одновременно далек от образа и явно сформирован под его влиянием.
Я хочу выпрыгнуть из времени – поэтому конструктивизм и черная мебель из IKEA – и сразу хочу укорениться в нем – поэтому конструктивизм, бабушкин ковер шестидесятых годов, про который я написала большое эссе для сборника «Одной цепью», и гэдээровские сервизы, перевезенные из детского ненавистного серванта, но упакованные в икеевский буфет. В этой комбинации образ родительского – намеренно не пишу родного – дома, по выражению Искандара Динга в материале про «дом», «очаг» и «родину» на сайте EastEast, принадлежит невинной и ушедшей эпохе. Прошлое в воспоминаниях для меня всегда невинно, даже наполненное страхом, тошнотой, нелюбовью, травмами и болью, – с ним не поспоришь, в нем можно только любить себя, далекую и другую, и всех населяющих дом твоего прошлого, тоже других и невозвратных. Любишь за невозвратность. В твоем прошлом всегда есть все остальное чужое, как будто смена глагольного времени снимает разделения и сплавляет в одно. Я представляю таблицу, бесконечно прирастающую вверх и вниз, где нет краев в Excel, и размножающуюся колонками в верхней части: здесь в осуществляемом времени есть границы, но они не важны там, как только каждый замеченный и незамеченный момент уходит за спину. Дом-внутри.
В нашем районе, в Люблине, много мигрантов, здесь ТЦ Москва, где они работают. Соседи жалуются, как в ауле. Дом-страна. Я привыкла здороваться, теперь у меня есть знакомые: в маленьком магазине продуктов и нужных хозяйственных мелочей на соседней улице каждый день без выходных за кассой одна и та же женщина, старшая из них, ей помогают женщина и мужчина помладше, а на улице на складных стульях седые мужчины значительного вида. Нужда прожить в чужой стране заставила их приветствовать входящих, мне тепло от коротких разговоров с ними и одновременно тяжко. За радостью узнавания и – моей искренней, их вообще неважно какой – приветливостью стараюсь выстроить ризому рефлексии и смыслов около, вычленить соучастие в виде white complicity в тексте Георгия Мамедова про «Соучастие: о колониальности по-русски». Может показаться парадоксальным – эти мелкие ритуалы часть образа дома. Дома-очага, о котором пишет Искандар Динг. Запах, переселившийся из ушедшей невинной эпохи.
В детстве бабушка возила меня в деревню к старшей сестре, в бревенчатом всегда холодном, даже в самую жару, доме жили две печи: русская с очагом, где готовили еду, и стройная, крашенная в блестящий черный голландка. Я ненавидела деревню за отсутствие водопровода, отопления – городских благ, – а двоюродная бабка смеялась над моей изнеженностью. Печной огонь, сама идея печного тепла, где мне встречаются печи, запах остывшей печи, который держится навсегда вокруг, сладостно запечатывают детские огорчения, позволяя переживать в безопасной жалости к себе.
Квартира, где мы живем, наконец безоговорочно мой собственный дом, и я приняла это, как только разложила вещи по полкам и расставила книги в огромном шкафу почти до потолка, который в три метра. Кажется, родным становится жилье, где побывала смерть, смерть привязывает. Я населила дом прошлыми образами и свершившимися смертями старших родственников. Они смешались в раздвижной форме для выпечки, форма оказалась полой. Домовая пустота страшит неизбежной возможностью бесконтрольного заполнения. Дом-мой.
Переезд лишил дома мою дочь: ее история сопряжена с пространством, где она начала осознавать себя, где я разрешала ей рисовать на стенах, где поселялись ее игрушки, где жил ее первый кот. Процесс отделения от родительского дома начался раньше и навсегда усложнен. Пока не накопились воспоминания, прибитые к новому месту, она зависла в зоне безвременья и бездомности. Дом-детства.
Я редко езжу в Челябинск, в одинокую квартиру матери, а когда приезжаю, замираю по вечерам в темноте у окна на кухне, не замеченная никем, хотя все они, мать и часто вместе со мной дочь, тут рядом, и смотрю в окно. Дом-двор. Во дворе три похожих пятиэтажки торцами, и они явно уменьшились, этот двор стал мне тесным, отчужденным, и я смотрю на декорации к фильму.