Граф любил и пошутить, и поспорить, и на велике погонять… Лев Николаевич и Софья Андреевна Толстые. Ясная Поляна. 1895. Фото из фондов Государственного музея Л.Н. Толстого |
В московском издательстве «Бослен» готовится к выходу книга Дарьи Еремеевой «Граф Лев Толстой. Как шутил, кого любил, чем восхищался и что осуждал яснополянский гений». Автор, научный сотрудник Государственного музея Л.Н. Толстого, попыталась уйти от привычного образа «великого старца» – неулыбчивого мудреца, серьезного моралиста, реалиста-эпика – и показать читателю «другого» Толстого. Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги.
Он был свеж, как большой
зеленый глянцевитый
голландский огурец.
Лев Толстой
Есть тип филологов-перфекционистов, книжников, для которых любое отклонение от железных норм и правил усредненного русского языка и общепринятой стилистики равносильно преступлению. Мне доводилось слышать утверждения о том, что Толстого «нужно править, редактировать, чистить» – ведь как можно постоянно, по нескольку раз повторять в предложениях одно и то же слово? Как можно допускать такие длинные, неудобоваримые периоды? И, наконец, – любимейший козырь современных «редакторов» Толстого: как это вообще возможно: «накурившись, между солдатами завязался разговор»?
Есть также расхожее мнение о Толстом – исключительно реалисте-моралисте, который «все объясняет» и не оставляет исследователям возможности «копать вглубь», искать символику, подтекст, нюансы.
Подобные мысли могут возникнуть лишь у людей, поверхностно знакомых с творческой манерой Толстого. Возможно, им будет странно узнать, что Толстой иногда специально избегал гладкописи – естественная свобода авторской речи и даже шероховатость ему были важнее лакировки и «сделанности». Это, разумеется, не означает грубых стилистических ошибок, это также и не щеголеватая небрежность (как у охотничьего наряда Стивы Облонского), а скорее свобода движения, которую дает широкая «толстовка» в отличие от идеально сшитого корсета или фрака.
Перечитывать классику – это как искать грибы после дождя. Константин Сомов. Прогулка после дождя. 1896. Русский музей |
Исследователь творчества Толстого Эдуард Бабаев в своей книге «Роман и время» приводит интересный пример такой свободной манеры письма: «Это излюбленный способ Толстого – взять метафору и реализовать ее до конца. «Иностранный принц был свеж, как огурец». Элементарное сравнение Толстой реализует в странном описании: «Он был свеж, как большой зеленый глянцевитый голландский огурец». Принц, собственно говоря, присутствует только в местоимении «он» – все остальное относится к огурцу, а между тем это описание обладает даже психологической подробностью...»
В статье «О языке народных книжек» Толстой пишет: «…Я советую не то что употреблять простонародные, мужицкие и понятные слова, а советую употреблять хорошие, сильные слова и не советую употреблять неточные, неясные, необразные слова». Своим помощникам по издательству «Посредник», задумавшим выпускать журнал для широкого народного читателя, Толстой дал следующий совет: «Язык надо бы по всем отделам держать в чистоте – не то чтобы он был однообразен, а напротив – чтобы не было того однообразного литературного языка, всегда прикрывающего пустоту. Пусть будет язык Карамзина, Филарета, попа Аввакума, но только не наш газетный».
Разумеется, нельзя сказать, что язык самого Толстого идеален. Но он жив, ярок, своеобразен, иногда несколько громоздок, но узнаваем с первых строк. Если художественные произведения Толстого наполнены магией естественного слога, от которого невозможно оторваться, то его статьи и философские трактаты таковы не всегда, и не всем их чтение дается легко. У Ивана Алексеевича Бунина, который, заметим, Толстого боготворил, есть ранний рассказ «На даче». Один из героев этого рассказа в беседе произносит нечто вроде пародии на толстовскую манеру писать: «Я слышу разговор о Толстом, – продолжал Петр Алексеевич, оглядывая всех и подчеркивая слова, – и вот мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, чего прежде не хотелось. И когда я понял то, что понял, я перестал делать то, чего не надо делать, и стал делать то, чего не делал и что нужно делать.
Все засмеялись.
– Очень, очень удачно скопирован Толстой! – подхватил Бобрицкий.
– Какой догадливый! – пробормотал Петр Алексеевич, раздувая ноздри».
Софья Андреевна, с первых же лет замужества по нескольку раз перебелявшая рукописи мужа и делавшая это с увлечением и радостью, после духовного перелома Толстого почти перестала переписывать его публицистику и статьи, содержавшие его новые идеи, – ей попросту перестало нравиться. Есть интереснейшее воспоминание Ильи Львовича о том, как его дядя – брат Толстого Сергей Николаевич – однажды пошутил на тему несколько тяжеловесного слога его статей и трактатов: «В последние годы жизни Сергея Николаевича отец был с ним особенно дружен и любил делиться с ним своими мыслями. Как-то он дал ему одну из своих философских статей и просил его прочесть и сказать свое мнение.
Дядя Сережа добросовестно прочел всю книгу и, возвращая ее, сказал:
– Помнишь, Левочка, как мы, бывало, езжали на перекладных? Осень, грязь замерзла колчами, сидишь в тарантасе, на жестких дрожинах, бьет тебя то о спинку, то о бока, сиденье из-под тебя выскакивает, мочи нет – и вдруг выезжаешь на гладкое шоссе, и подают тебе чудную венскую коляску, запряженную четвериком хороших лошадей... Так вот, читая тебя, только в одном месте я почувствовал, что пересел в коляску. Это место – страничка из Герцена, которую ты приводишь, а все остальное – твое, – это колчи и тарантас.
Говоря такие вещи, дядя Сережа, конечно, знал, что отец за это не обидится и будет вместе с ним от души хохотать.
Ведь действительно трудно было сделать вывод более неожиданный, и, конечно, кроме дяди Сережи, никто не решился бы сказать отцу что-нибудь подобное».
Еще два слова о пресловутом курящем разговоре, ставшем в среде филологов почти хрестоматийным примером небрежности слога: «Накурившись, между солдатами завязался разговор» – эту фразу мы находим в поздней повести Толстого «Хаджи-Мурат». Обычно ее приводят после цитаты из чеховской «Жалобной книги», где: «Подъезжая к станции, с меня слетела шляпа». Если с насмешливой фразой Чехова понятно, то как быть с Толстым? Любопытно, что в 20-м томе полного собрания сочинений писателя, в черновых редакциях и вариантах «Анны Карениной» мы находим очень похожую конструкцию: «С полными ртами и мокрыми губами от пахучих водок, разговор оживился между мужчинами у закуски». То есть разговор у Толстого не просто курит, но еще и пьет водки и закусывает! Конструкция, разумеется, не совсем русская и естественная – такой абсолютный деепричастный оборот нормален в романских языках, и писатели-дворяне, хорошо владевшие иностранными языками, привыкли к нему настолько, что иной раз переносили и «к себе», что, конечно, пережиток скорее XVIII века. С другой стороны – тут чувствуется естественное желание сделать предложение более объемным. Напомним также, что Толстой иногда шел в ущерб правильности ради «оживления» фразы, чтобы она не усыпляла нас своей «накатанностью». Это было свойством натуры Толстого – он любил разбивать шаблоны, расшатывать наши привычные представления о мире. И язык тоже помогал ему в этом. Иногда он поступал так намеренно, а иногда возникает впечатление, что он как будто вообще забывал о стиле, увлекшись содержанием. Позже, перечитав, он замечал шероховатости, но «оставлял так», потому что ценил первоначальный «живой» импульс.
В «Крейцеровой сонате» есть момент, когда в одном (!) абзаце 12 раз повторяется слово «выражение», но при первом прочтении мы не замечаем этого – настолько сильно само описание. «И подкравшись тихо, я вдруг отворил дверь. Помню выражение их лиц. Я помню это выражение, потому что выражение это доставило мне мучительную радость. Это было выражение ужаса. Этого-то мне и надо было. Я никогда не забуду выражение отчаянного ужаса, которое выступило в первую секунду на обоих их лицах, когда они увидали меня. Он сидел, кажется, за столом, но, увидав или услыхав меня, вскочил на ноги и остановился спиной к шкафу. На его лице было одно очень несомненное выражение ужаса. На ее лице было то же выражение ужаса, но с ним вместе было и другое. Если бы оно было одно, может быть, не случилось бы того, что случилось; но в выражении ее лица было, по крайней мере показалось мне в первое мгновенье, было еще огорченье, недовольство тем, что нарушили ее увлечение любовью и ее счастье с ним. Ей как будто ничего не нужно было, кроме того, чтобы ей не мешали быть счастливой теперь. То и другое выражение только мгновение держалось на их лицах. Выражение ужаса в его лице тотчас же сменилось выражением вопроса: можно лгать или нет? Если можно, то надо начинать. Если нет, то начнется еще что-то другое. Но что? Он вопросительно взглянул на нее. На ее лице выражение досады и огорчения сменилось, как мне показалось, когда она взглянула на него, заботою о нем».
Толстой бесконечно повторяет «мрачный аккорд» и создает тревожную тональность.
Помните «необработанный» голос Наташи, когда она поет для гостей? «И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и все в мире сделалось разделенным на три темпа: «Ohmiocrudeleaffetto... Раз, два, три... раз, два... три... раз... Ohmiocrudeleaffetto... Раз, два три... раз. Эх, жизнь наша дурацкая! – думал Николай. – Все это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь – все это вздор... а вот оно – настоящее... Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!.. Как она этот si возьмет... Взяла? Слава Богу. – И он, сам не замечая того, что он поет, чтобы усилить этот si, взял втору в терцию высокой ноты. – Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» – подумал он». Как слушает Николай Наташу – так и мы впервые читаем Толстого и удивляемся: «Откуда он это знает? Как он сумел описать это? Как он мог почувствовать то, что могу чувствовать только я?» «Надо же, и эту ноту взял…» И мы, как те знатоки – сначала просто наслаждаемся и лишь потом, разбирая «по косточкам» стиль Толстого, начинаем удивляться неправильностям, длиннотам, резким переходам и накурившемуся разговору, который вдруг тоже превращается в нечто живое и существует сам по себе. То он «весело разгорелся и затрещал», то он потух, то оживился, и, наверное, Толстой мог бы, войдя в раж, так вжиться в ситуацию, что написать даже: «Накурившись и наевшись, разговор подумал...», и мы бы не сразу заметили это, увлеченные повествованием.
Но перейдем к следующей претензии, которую часто предъявляют Толстому-стилисту. Считается, что он все объясняет за нас, все толкует, учит, разжевывает так, что у читателя не остается шанса «найти сокровище» самому, без указки автора. Я хочу опровергнуть это утверждение на одном-единственном, никогда еще не разбиравшемся филологами примере из «Анны Карениной». В книге есть персонаж Варенька – «девушка-ангел». Она появляется во второй части романа, в сцене на водах, куда Кити Щербацкая с семьей приехала поправить здоровье. Варенька эта – молодая девушка, дочь повара, воспитанная г-жой Шталь.
«M-lle Варенька эта была не то что не первой молодости, но как бы существо без молодости: ей можно было дать и девятнадцать и тридцать лет. Если разбирать ее черты, она, несмотря на болезненный цвет лица, была скорее красива, чем дурна. Она была бы и хорошо сложена, если бы не слишком большая сухость тела и несоразмерная голова по среднему росту; но она не должна была быть привлекательна для мужчин. Она была похожа на прекрасный, хотя еще и полный лепестков, но уже отцветший, без запаха цветок. Кроме того, она не могла быть привлекательною для мужчин еще и потому, что ей недоставало того, чего слишком много было в Кити, – сдержанного огня жизни и сознания своей привлекательности».
Казалось бы, Толстой дает исчерпывающую характеристику внешности девушки и после почти ничего не добавляет, разве что постоянно использует эпитет «милая». Но исчерпывающим это описание кажется лишь на первый взгляд. Кроме сравнения с цветком тут есть и второе, непрямое сравнение. В этом описании Вареньки запомним фразу о слишком большой сухости тела и несоразмерной голове. А вот еще один штрих к ее портрету: «Варенька в своем темном платье, в черной, с отогнутыми вниз полями шляпе ходила со слепою француженкой во всю длину галереи, и каждый раз, как она встречалась с Кити, они перекидывались дружелюбным взглядом». Отметим шляпу с отогнутыми полями, о которой чуть позже некий полковник в разговоре с Кити скажет так: «Тут вмешалась эта… эта в шляпе грибом. Русская, кажется», – сказал полковник.
Варенька, подружившись с Кити, обещает приехать к ней, когда та выйдет замуж, и, исполняя свое обещание, посещает ее в имении Левина. Там же гостит Сергей Иванович Кознышев, человек, по типу близкий Вареньке, – «духовный», как отзывается о нем Левин, или «головной». Между ними возникает симпатия, и все надеются на то, что Кознышев объяснится с ней. Нам же важно то, что для этого объяснения Толстой отправляет Кознышева и Вареньку собирать грибы.
«Чувство радости от близости к ней все усиливаясь, дошло до того, что, подавая ей в ее корзинку найденный им огромный на тонком корне (вспомним большую голову на тонком теле Вареньки) с завернувшимися краями березовый гриб (вспомним отогнутые края шляпы «грибом»), он взглянул ей в глаза и, заметив краску радостного и испуганного волнения, покрывшую ее лицо, сам смутился и улыбнулся ей молча такою улыбкой, которая слишком много говорила».
Далее Кознышев долго размышляет о возможности женитьбы на ней, взвешивает все за и против и все же не решается сделать предложение.
«И как только эти слова были сказаны, и он и она поняли, что дело кончено, что то, что должно было быть сказано, не будет сказано, и волнение их, дошедшее пред этим до высшей степени, стало утихать.
– Березовый гриб – корень его напоминает двухдневную небритую бороду брюнета, – сказал уже покойно Сергей Иванович.
– Да, это правда, – улыбаясь, отвечала Варенька, и невольно направление их прогулки изменилось. Они стали приближаться к детям. Вареньке было и больно и стыдно, но вместе с тем она испытывала и чувство облегчения…»
Итак, Толстой выстроил внешний облик Вареньки и прогулку в лесу, которая должна была стать и не стала для нее судьбоносной, в «грибном» стиле: у нее большая голова при сухом теле, шляпа «грибом» с отогнутыми краями, Кознышев протягивает ей подберезовик с огромной шляпкой на тонком корне и тоже с «завернувшимися краями», и, наконец, именно при сборе грибов и разговоре о них она упускает свое счастье.
Намеренно ли Толстой таким образом создавал этот образ или же так само собой вышло – мы не знаем: у нас не так много черновиков «Анны Карениной» с пометами Толстого. Хотя большая голова Вареньки появилась в набросках не сразу (в первом варианте этой детали не было), и она, возможно, просто намекала на «рассудочный» тип личности. Вспомним Каренина («головного человека»), у которого Лев Толстой сознательно выбрал эту фамилию (от греч. «Каренон» – голова). Нерешительность Кознышева восполняется логическими размышлениями, и к Вареньке он также подходит логически: «Если так, – сказал он себе, – я должен обдумать и решить, а не отдаваться, как мальчик, увлечению минуты».
На примере Вареньки мы видим, как серьезно Лев Толстой относился к созданию образа даже второстепенного персонажа и что расхожее мнение о Толстом как все объясняющем и разжевывающем авторе обманчиво. Внешнее, подробное описание героя не всегда бывает исчерпывающим, есть и вот такие скрытые детали. Толстой всегда остается всеохватным творцом, которому важно все: жест, шляпа, цвет одежды, случайная фраза, и даже простой гриб может стать важным элементом образа героя. И перечитывать Толстого и изучать его – все равно что ходить за грибами в ясный день после дождя. На, казалось бы, исхоженной тропинке обязательно найдется свежий, неясно откуда появившийся гриб.