0
4088

23.03.2017 00:01:00

Начало русского постмодернизма

Вячеслав Куприянов

Об авторе: Вячеслав Глебович Куприянов – поэт, писатель, переводчик.

Тэги: постмодернизм, ленин, шаляпин, космос, пьянство, платон, москва, польша, новосибирск, маросейка, день поэзии, ганнушкин, сумасшедшие, штутгарт, израиль, гитлер, философия, левитан


Студент Института иностранных языков Костюк был невысокого роста, плотный, с глазами навыкате и, несмотря на относительную молодость, уже лысый. Возможно, поэтому он всегда носил ковбойскую шляпу. Учился он на итальянском отделении, пел итальянские песни надломанным тенором: «O sole mio» – и тому подобное. Когда-то он пел без надлома, но сорвал голосовые связки, как он сам утверждал, и в результате этого несколько спятил, как утверждали иные, но голос громкий сохранил.

Однажды в те проклятые ныне времена, когда любой студент мог себе это позволить, я сидел в Метрополе наверху, на антресолях, и вдруг услышал снизу истошный крик:

– Я только что прибыл из космоса!

Спустившись на зов этого, как мне показалось, знакомого голоса, я увидел за столом Костюка в окружении стоящих в недоумении официантов. Охранников, лишенных человеческих чувств, граничащих с недоумением, тогда еще не существовало. Итак, Костюк, выпил и даже поел, но платить отказывался по уже упомянутой причине. Чтобы дело уладить, мне пришлось заплатить.

Надо сказать, что пьяницей Костюк не был, а когда мы выпивали в нашем общежитии в Петроверигском переулке, он обычно сохранял трезвость, которая, впрочем, мало отличалась от нашего веселого состояния. Когда как-то, закусывая водку рыбными консервами, мой друг Платон слегка подавился костью, Костюк его убедительно утешил: ничего здесь страшного, скоро пройдет, это вовсе не кость, просто, когда банку отрывали, что-то от нее могло отвалиться, так что это не кость, а всего лишь железяка в горло попала.

Видимо, после этого случая Платон стать пить не закусывая и в одиночестве. Мы жили с ним, а позже и с Костюком в общежитии в Петроверигском переулке в одной комнате. Я молча наблюдал за этим ритуалом. Костюк в таких случаях чаще всего отсутствовал и не мог нарушить течение этого действа. Платон ставил на стол бутылку водки, доставал из шкафа приличный костюм, надевал свежую рубашку, повязывал галстук и садился за стол. Выпив не спеша, он также обстоятельно переодевался, брал папку со своими стихами и шел уже без галстука на женский этаж – тогда эти этажи чередовались слоями, – шел испытывать женское терпение. Тогда, в начале 60-х, студентки не только терпели стихи, но и многие, как говорят, увлекались ими, и не только низкопробными, что дало некое наследство и в наши продвинутые времена, но и обладали некоторым вкусом к изящной словесности. Это было видно уже по тому, что Платон долго не возвращался. Представим себе, как откликались юные сердца на его загадочные стихи:

Из сапогов, летящих

врассыпную,

Один сапог успел пропасть.

Предотвратить

реакцию цепную

Сапожничья рискнет ли

власть?

Когда время близилось к полночи, я вытряхивал матрац из матрацовки, брал скомканный чехол под мышку и заходил в комнату рядом за соседом Левой Егоровым, который был всегда готов помочь в добром деле. Мы обходили женский этаж в поисках Платона и находили его довольно быстро, так как особые любительницы поэзии были всем известны. Затем изящная словесность прерывалась весьма грубо: я набрасывал не без помощи Левы Егорова матрацовку на голову Платона и затем на всю его конституцию, взваливал мешок с брыкающимся поэтом себе на плечи и под возгласы дам, скорее одобрительные, чем сожалеющие, уносил в нашу комнату, где уже пытался уснуть монгол Тувдыням. Так было не раз, потому, видимо, на поэтические бдения он не ходил в хорошем костюме.

Хороший костюм когда-то мог бы быть и у меня. Родители прислали мне его из Польши. На этот раз он благополучно прибыл посылкой в Москву в отличие от предыдущего, посланного мне, еще школьнику, из той же Польши в Новосибирск. Костюм я видел и, возможно даже сам выбрал, будучи у родителей в гостях в городе Легнице, но с собой мне его взять не доверили, мало ли что, послали по почте. Отличный был костюм, в клеточку, с меня могли бы его снять и в родном Новосибирске, появись я в нем на Красном проспекте. Но тот костюм сгорел в почтовом вагоне.

Этот же не сгорел, я даже не помню был ли он в клеточку, но его примерил Костюк, повертелся, похлопал себя по бокам, вскричал: «Да он же мне как раз!» И ушел. Вернулся он где-то через год, но уже без костюма, то есть в каком-то другом, к которому я не мог иметь никакого отношения. Надо сказать, что Костюк учился долго, прерывая учебу подработками переводчиком с какими-нибудь итальянскими делегациями или пребыванием в лечебницах. Иногда пропадал неизвестно где. Он был циклотимик, и где-то в медицинских ведомствах об этом знали и о нем пеклись, забирая к себе в определенный ими момент. При мне забирали его лишь однажды. Тогда, почему-то уже за полночь, постучали в нашу комнату, а жил он у нас по моему же приглашению после первого нашего знакомства. В комнату вошли два санитара и комендант общежития. Включили свет и увидели ботинок, подвешенный за шнурок к потолку. Не помню, в связи с чем я его там подвесил. «Да, все ясно! – произнес один из вошедших. – Кто из вас Костюк?» Из лежащих на своих кроватях один откликнулся: «Я Костюк!» Ему тут же приказали: «Одевайтесь, Костюк!» Костюк поднялся и стал одеваться, укоризненно оглядываясь на вошедших: «Не могли найти другого времени? У меня на завтра назначено свидание с Геббельсом!»

С Костюком я впервые встретился в психиатрической клинике имени Ганнушкина. Я тогда там служил санитаром в восьмом отделении, относительно тихом. Место было благословенное.

Там я познакомился с поэтом Тугановым, который уже печатался в знаменитых московских Днях поэзии. Ко мне он отнесся снисходительно и благожелательно: «Тоже стихами балуетесь?» Я запомнил его замечательные строки:

Двадцатый век, проклятый

век,

Ты время анекдотов:

Живет в Москве какой-то

грек,

В Афинах – Петька Ротов!

Но в основном он сочинял вполне советские тексты. Читал он стихи, как и было тогда принято, патетически их выкрикивая, независимо от того, были они лирическими или трибунными. Его огромные черные глаза наливались при этом еще какой-то дополнительной чернильной мглой, так, чтобы нельзя было усомниться в его творческом безумии. Жил он в доме напротив Политехнического музея, я к нему потом заходил, он полагал себя профессиональным поэтом. Единственное, что его отвлекало от поэзии, это проходящие по улице девушки. Мы шли как-то по Маросейке, так и тогда называли эту улицу, хотя написано было – улица Богдана Хмельницкого. Завидев привлекательную девицу, он вдруг раскинул руки, как журавль крылья, и, взревев громовым голосом: «Я – Евтушенко!» – бросился вслед за ней. Возымел ли действие его возглас, я так и не узнал.

Еще в моем отделении был акробат, сорвавшийся в цирке с трапеции, продавец, проворовавшийся в своем киоске и потому предавший его огню, несколько художников-абстракционистов – я сожалею, что при моих переездах от одних жен к другим потерялись рисунки, любезно подаренные мне тогда. Много позже мне попала в руки книга, изданная в Италии, но именно с работами пациентов больницы имени Ганнушкина, некоторые мои знакомые были там представлены. Потом похожие тревожные рисунки и тексты я читал в издании психиатрической клиники под Штутгартом. В психиатрической клинике сербского города Вршац была целая художественная мастерская, где пациенты мастерили, рисовали, вышивали крестиком и гладью, писали книги. Необходимость творчества для угнетенного духом народа всегда, а в последнее время особенно явно недооценивается демократическими правительствами. В результате художники последовательно начинают переходить из тихого и умеренного состояния в буйное, устраивают выставки, призывающие к осторожности и не всегда изящному свинству, выходят на демонстрации в защиту часовых поясов и секундных стрелок, сооружают новые памятники на чугунных головах прежних и т.д.

В городе Вршаце я выступал вместе с пациентами в упомянутой клинике, один из них обещал как-нибудь приехать в Москву на велосипеде. Читали стихи и афоризмы, возможно это было заимствовано у душеспокойного мира, но именно там я впервые услышал такой перестроечный афоризм: «не в деньгах счастье, а в валюте».

Был в моем отделении еще актер Театра имени Луначарского, от которого ушла жена, и в результате он стал на кухне коммунальной квартиры варить в кастрюле утюг. В палате над ним потешались, неоднократно его спрашивая: «Ну как там Луначарский?» Он смиренно отвечал: «Я не знаю, я уже две недели как болен…»

Были и мыслители, один из них опровергал Маркса, что из сегодняшнего далека представляется не самым удачным делом. Потом я встречал его в Исторической библиотеке, он занимался тем же, еще через какое-то время он стал известен как историк Государства Израиль, если я не ошибаюсь. Еще один поэт и художник, впоследствии ставший известным, писал и вовсе хорошо:

Плуг пахаря и латы воина

Упали молнией с высот.

В небесах на мгле настояна

Желтизна медовых сот…

Предпоследнюю строку я переврал, не могу вспомнить точнее. Другие стихи менее одаренных авторов я читал по ночам на дежурстве, перелистывая истории болезни. Там встречались тексты, скорее похожие на современную песенную стихию, не всегда по настрою и по содержанию, но по форме и исполнению:

Над городом восходит

лик печальный,

Какой печальный и далекий

лик!

Как я устал от этой жизни

дальней,

Быть может, навсегда

поник…

Неизвестный поэт середины ХХ века – как мостик между Надсоном и бог знает кем. Вообще с подобным проявлением свободы и несвободы личности я познакомился в 1959 году, читая книгу профессора Карпова «Творчество душевнобольных и его отношение к искусству, науке и технике» (название точно не запомнил), взятую в библиотеке главного психиатра города Ленинграда. Происходило это в моем любимом Высшем военно-морском училище инженеров оружия, и командир роты капитан Якимцев эту книгу у меня случайно обнаружил и передал вверх по команде. Меня вызвали на проработку, группа высоких военных расспрашивала меня, что я вычитал из этой книги. Я стал излагать что-то вроде того, что согласно профессору Карпову, механизм мышления душевнобольного весьма похож в некотором масштабе на механизм мышления гения, а именно, по каким-то побочным признакам как тот, так и другой могут воссоздать нечто целое, как, например, палеонтолог, скажем Кювье, по одной кости воссоздает весь образ гигантского ископаемого животного. Выслушав меня внимательно, главный человек по политической части сурово спросил меня: «Так что же, по-вашему, и Гитлер гений?» Я довольно необдуманно ответил – почему нет, если ему удалось повести за собой соответствующие его гению массы, что же касается чисто художественных способностей Гитлера, как я полагаю, вопрос был задан не об этом. После этого главный человек заявил, что книгу сверили с некоторым списком, из коего стало ясно, что эта книга – запрещенная. Я должен ее вернуть туда, где взял, и больше к ней не возвращаться. Я не стал уточнять, касается ли запрет только творчества душевнобольных или творчества вообще, а также каких художников следует считать более опасными – тихих лириков, навевающих романтическую грусть, или буйнопомешанных, трибунов, готовых растерзать любого, кто усомнится в их величии.

В нашем отделении буйным можно было назвать только фельдшера Рустама, которого здесь звали «дядя Ру». Он был немолодым студентом медицинского института, в свободное от дежурства время он обязательно к вечеру где-то напивался и к ночи непременно возвращался в отделение. Там он выпивал всевозможные жидкие лекарства, особенно любил микстуру Равкина. И хотя эта микстура имела седативное, то есть успокаивающее действие, дядя Ру после нее окончательно зверел, что было опасно в связи с неизбежным обходом дежурного врача. Поэтому в ожидании обхода я запирал дядю Ру в кабинете начальника отделения под надзором двух наиболее крепких сумасшедших, которые в случае необходимости могли зажать ему рот. Подходящие желающие всегда находились, и дядя Ру обычно не оказывал особого сопротивления.

Большинство тихих были вполне вменяемы, не исключая художников и поэтов. Самым большим нарушением был отказ есть пшенную кашу. Этим отличался некий Байков, которого приходилось уговаривать. Я ему говорил, что ничего другого ему все равно не дадут, а жить надо. Немного подумав, он соглашался: «Твоя правда!» И ел кашу.

В разговоры на философские темы я обычно не вмешивался. Обсуждали и политические проблемы. Как раз шли очередные дебаты об ограничении применения ядерного оружия. Кому-то пришла в голову мысль, что все ядерное оружие должны собрать в одном месте и торжественно взорвать, чтобы решить проблему. «А где взрывать будут?» – поинтересовался кто-то. «На Красной площади», – решил я их успокоить. Все замолчали, а Байков задумчиво и с сожалением произнес: «А нам в это время, наверное, усыпительное дадут»…

Костюка я обнаружил не в самом буйном, но все же в более серьезном отделении этажом ниже. Когда я туда зашел, кто-то тут же пообещал откусить мне нос. Я уговорил Костюка перейти в наше отделение, объяснив врачам нашу общую принадлежность к легендарному Инязу. Костюк поднялся на наш этаж и провел почти весь день в курительной комнате, то есть в туалете. Сидел там на корточках, повязав на шею полотенце. К вечеру он взмолился:

– Веди меня обратно! У вас скучно!

Я увел его обратно.

После этого знакомства он стал делить комнату со мной и Платоном, монгол к тому времени уехал на дипломатическую службу на родину. Его другом был другой итальянист, Вишневский, тоже лысый и тоже певец, сорвавший голос, на этот раз баритон. Он имел обыкновение незадолго до выдачи стипендии ходить по нашему длинному коридору и, удачно подражая дикции Левитана, вещал:

– Внимание, внимание! Работают все электростанции Советского Союза! Нет ли у кого для меня маленького кусочка хлеба! И маленького кусочка сала!

И тенор, и баритон очень уважали бас Шаляпина. Мы собирались в комнате Вишневского, на столе зажигали свечи и заводили патефон. Шаляпин пел. Костюк лежал, не снимая ботинок, на заправленной постели Вишневского, его лысина отражала дрожащее пламя свечи, мясистый нос выдавался на бледном, матовом лице. Вишневский поглядел на него и под пение Шаляпина торжественно произнес:

– Ленин ты! Ленин!

Я уже упоминал, что Костюк имел обыкновение исчезать и через неопределенный период неожиданно появляться. Тогда можно было услышать от него необыкновенные вещи. В одно из таких появлений он долго и многозначительно расхваливал свою новую работу, за которую хорошо платят и которая очень почетна. Но что это за работа, он отказывался говорить, утверждая, что это государственная тайна, он, как государственный человек, раскрывать ее не имеет права. Наконец, уступив уговорам, как-то сразу выпалил:

– Работаю сменщиком в мавзолее! До двенадцати лежит мой сменщик, а после двенадцати я!

Повесть о восставшем Ленине («сменщик» вдруг чихнул в гробу под стеклом, и тут началось: «Воскрес! Воскрес!») была опубликована анонимом лет через двадцать пять после этого события. Но ее автор с Костюком вряд ли встречался.

Замечательны были беседы Костюка с Вишневским или монологи Вишневского о Костюке. Вишневский мог начинать так: «Костюк на двести лет младше меня. Так что было это еще до его рождения. Как раз гиксосы напали на Египет. Лошадей тьма, бегут и везде гадят…»

Интереснее более близкое к нам время. Сейчас, когда восстановлен храм Христа Спасителя, это звучит не так удивительно. А тогда звучало так:

– Вы знаете, кто взорвал храм Христа Спасителя? Вы не знаете, его взорвал Костюк! Он единственный знал, что под храмом зарыт горшок с золотыми цехинами. Так вот, он его взорвал как раз в тот момент, когда я там пел на клиросе. Меня спасло только то, что от взрыва сорвался колокол и накрыл меня с головой. Я летел вместе с колоколом над Москвой-рекой, и все это время, пока я летел, я тянул ноту ля!

Обычно эти разговоры происходили после совместных бдений. Я засыпал, а когда просыпался, рядом со мной сидели Костюк и Вишневский и вели беседы о пережитых ими вместе или в отдельности эпохах. Возможно, я опять засыпал, и из одних бесед смутно запомнил только концы, из других же – только начало.

Костюк иногда сдавал экзамены и зачеты. Введение в языкознание читал великолепный Юрий Владимирович Рождественский. Костюк как-то заявил: «Ты там с профессором чуть ли не по-васям! Скажи ему, что зачет придет сдавать Костюк. Чтобы он не особенно там спрашивал, а то расскажу ему, чего он и сам не знает. И пойди сам со мной!»

Что ж, я рассказал Ю.В. – так, мол, и так, есть такой Костюк, хочет, чтобы я с ним на зачет пришел. Зачет хочет получить. Очень он ему нужен.

Пришел я с Костюком в аудиторию, еще студентов человек десять-двенадцать. Получили что-то вроде билетов, сидят, пишут, мыслят. И у Костюка вопросы, я уже не помню, кажется, дифференциальные признаки фонем. Или фонема как пучок дифференциальных признаков. Рождественский осмотрел аудиторию, остановился на нас взглядом. «Кто из вас Костюк», – спрашивает. Совсем как некогда санитары. «Ну я Костюк», – отвечает. «Ну, идите, Костюк, отвечайте, что у вас там»…

Костюк вышел, выпучил глаза и отчетливо заявил:

– Товарищ профессор! Мы вас целый год слушали и ни о чем не спрашивали. А вы вдруг спрашиваете! Несправедливо!

Рождественский несколько озадаченно посмотрел на Костюка, потом на застывшую в ожидании золотого слова аудиторию, и внушительно произнес:

– Вы знаете, Костюк меня убедил! Давайте все свои зачетки и ступайте!

Все бросились со своими зачетками к столу.

После института Костюка я больше не видел. Вишневский окончил итальянское отделение переводческого факультета и устроился работать в своем родном Ленинграде – как мне рассказывали, слесарем.

Когда я увольнялся из сумасшедшего дома, меня попросили не забирать свои бумаги, поскольку на моем месте на полставки может числиться кто-то, кому эти полставки жизненно необходимы. Так что я и ныне там.

26.03.11.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Freedom Holding Corp. получил позитивный прогноз от S&P и первые рейтинги страховых «дочек» от Moody’s

Freedom Holding Corp. получил позитивный прогноз от S&P и первые рейтинги страховых «дочек» от Moody’s

Денис Писарев

0
714
Секрет двух «А»

Секрет двух «А»

Андрей Белобородов

Два крупнейших мегаполиса Республики Казахстан — Астана и Алма-Ата — сохраняют экономическое лидерство в Центральной Азии

0
430
Промышленность просит определенности

Промышленность просит определенности

Владимир Полканов

Отрасль ищет резервы для сдерживания роста цен на энергию

0
1555
Миграционную политику посчитали в людях и рублях

Миграционную политику посчитали в людях и рублях

Иван Родин

Андрей Кикоть доложил президенту РФ о своих достижениях за полтора года

0
1324