Все во фраках, а ты – как шут гороховый. Эдуард Мане. Маскарад на опере. 1873. Национальная галерея искусств, Вашингтон
Повесть Олега Филипенко была прочитана мною минувшим летом, еще до выхода книги, а одна из глав, как отдельный рассказ, – лет 10 назад. Разумеется, тогда было невозможно прикинуть масштаб целого, да и сейчас, читая рукопись, я обращал основное внимание на качество текста, на стиль (и, замечу, оно того стоило), тем более что сюжет повести не представляет в ней первостепенного интереса.
Рассказан эпизод из жизни студента, недавно отчисленного из московского театрального вуза из-за творческого конфликта с педагогом. Приезжего бедолагу выкинули на улицу за два месяца до защиты диплома, и он вынужден искать любую работу и немудреное жилье. Бывший студент устраивается дворником в ЖЭК и – параллельно – сторожем в театр Анатолия Васильева. Банальное начало? Не буду спорить. Но дело-то, собственно, не в сюжете, а в фоне. Вот тут вступают силы иного уровня, непосредственно на канву повествования не влияющие. Я говорю прежде всего о времени, на фоне которого постепенно начинает разворачиваться нарочито нехитрое действие.
Обернемся назад. Тогда, в 90–93-м годах (именно этими временными рамками датируется текст), в современную русскую прозу только-только по-настоящему ворвался Хармс. Не знаю, читал ли его Филипенко в то время, или влияние обэриута он испытал, так сказать, через вторые руки, но совпадения поразительны. «В столовой какая-то женщина упала в обморок. Ее поддержал мужчина из очереди, усадил на стул. Она пришла в себя. Я немножко помедлил черпать ложкой вермишелевый суп, потом продолжил есть, чувствуя отвращение к себе и бессмысленность жизни». Кто автор абзаца? Не взята ли цитата из хармсовского дневника? А может быть, это набросок ко второму из миниатюрных «случаев», о человеке, отправившемся на Мальцевский рынок, потому что ему надоело смотреть на вываливающихся из окна старух? Заводить разговор о сознательном подражании, думаю, не стоит. Повторилось само время, вновь обнаружившее и обнажившее в человеке «отвращение к самому себе и бессмысленность жизни». И Хармс, и Филипенко просто одинаково точно и четко отразили одну и ту же подчас в мельчайших деталях абсурдную реальность на сломе эпох.
Олег Филипенко.
Стыд: Повесть. – М.: Вест-Консалтинг, 2015. – 140 с. |
Вот еще показательное пересечение. «Мои дырявые кроссовки ступали на чистый ковер, устилавший ступеньки. Я чувствовал дискомфорт. Явно я не готов к посещению театра. Не лучше ли пойти домой? Между первым и вторым этажами стена была зеркальная. Я увидел свое отражение и был почти шокирован своим жалким видом среди окружавших меня людей. Мне ничего не оставалось, как побежать обратно к гардеробу, чтобы одеться и уйти». Читаем в дневнике Хармса (дело происходит в 1932 году в Ленинградской филармонии): «А в зеркале я увидел, как под затылком оттопырился у меня пиджак… И вдруг я вижу, что у меня напоказ совершенно драные и изъеденные молью гетры, не очень чистые ногти, мятый пиджак и, что самое страшное, расстегнута прорешка. Я сел в самую неестественную позу, чтобы скрыть все эти недостатки».
Вот мы и подошли к сути повести. В основе мироощущения и рефлексии ее героя (читай, Олега Филипенко, как ни «непрофессионально» это выглядит с точки зрения теоретической стилистики) лежит, как и у Хармса, стыд. Причем стыд своеобразный, дискомфорт избирательный. Как Хармс не стеснялся, например, подходить обнаженным к окну и описывать в стихах прелести куннилингуса, так же и филипенковский герой ничуть не комплексует, коварно философствуя перед неуступчивой девушкой: «– Я хотела, чтобы мы просто стали друзьями. – Какими друзьями?! Какая может быть дружба между мужчиной и женщиной?! – А почему между ними не может быть дружбы? – Да потому, что для начала они должны стать любовниками». Стыд же герой испытывает иного рода. Когда читает собственный дневник («Мне стыдно было читать собственные строки. Я даже покраснел»), или при мысли о том, что парень, делящий с ним дворницкую квартирку, мог тайком ознакомиться с его сочинением («Одна мысль, что он мог читать мою повесть, заставила меня испытать новый приступ стыда»). Он различает «привычную грязь» и непривычную. Эта последняя постоянно и мучительно его беспокоит, потому что она грозит в любой момент запятнать, поглотить высокие идеалы, его не человеческие, а демиургические принципы, возвышающиеся и возвышающие над жуткой, абсурдной действительностью.
Сказанного, думаю, достаточно для того, кто впервые возьмется за повесть, ничего не зная заранее об Олеге Филипенко. Но и для такого читателя оставлена подсказка на задней обложке, в виде краткой справки об авторе. Справочка эта много сообщит внимательному человеку, она ведь не формально, а по существу завершает книгу: «Закончил театральный институт (ГИТИС), Высшие курсы сценаристов и режиссеров, учился в Литературном институте… успешно работает кинорежиссером…» Добавлю, что одна из кинокартин Олега несколько лет назад демонстрировалась в прайм-тайм по Первому каналу, аккурат перед программой «Время».
И вот уже иной финал получает описанный в повести конфликт между безвестным приезжим студентом и его мастером, театральным мэтром с прозрачно измененным именем-отчеством «Анатолий Маркович». Догадываетесь, о ком речь? Отступление оказывается временным (Олег, слава богу, и в жизни благополучно переступил через трагически тридцатисемилетний возраст Хармса). Нет, четверть века не прошла даром. И то, за что автор некогда испытывал стыд, я читаю и перечитываю с гордостью.