Создатель «поэтики словаря» Михаил Еремин. Кадр из видео с канала «Владивосток – стихи – поэты» на YouTube
Уход Михаила Федоровича Еремина (1 мая 1936 – 17 октября 2022) перевернул одну из самых блистательных страниц истории отечественной неподцензурной поэзии. Еремин был представителем легендарной «филологической школы», названной не из-за какого-то особого филологизма поэтической установки этого круга, хотя в каком-то смысле филологизм был ему присущ, а по месту учебы (филологический факультет Ленинградского университета). Этот круг объединял очень разных авторов, подчас радикально отличающихся своей поэтикой от собратьев по «школе»: Михаила Красильникова, Юрия Михайлова, Сергея Кулле, Леонида Виноградова, Владимира Уфлянда, Александра Кондратова, Льва Лосева.
Иван Ахметьев пишет: «О «филологах» было как-то сказано, что это – литературная группа, притворявшаяся компанией собутыльников. На что Виноградов возразил, что, наоборот, компания собутыльников притворялась литературной группой». В одном из интервью Еремин сказал об этом же в более серьезном регистре: «Творчески это были люди абсолютно разные. Это не школа в творческом смысле, не лаборатория – это была школа тогдашней нашей жизни. Это было содружество людей, может быть, не всегда одинаково мыслящих идеолого-политически. Главное – что это не было то, о чем мы ведем разговор, – это прекратить существование со смертью последнего участника этого, настаиваю, дружеского сообщества».
Со смертью Еремина разговоры, даже воображаемые, в дружеском сообществе завершились и окончательно началась история литературы (частью которой «филологическая школа», впрочем, была для узкого понимающего круга и много раньше). История, но и одновременно живое соприкосновение с поэтами. О ком-то из «филологов» сказано до обидного мало (Кулле), о ком-то существенно больше (Лосев). О Еремине написано некоторое количество очень значимых статей – и академического, и эссеистического характера, но, кажется, все равно мало. Становится все более и более понятно, что его тексты (практически исчерпывающим образом представленные в томе «Стихотворения». М.: Новое литературное обозрение, 2021) являются для новейшей поэзии одним из важнейших источников продуктивного диалога.
Поэтику Михаила Еремина часто называют герметичной; с этим можно согласиться, но только подразумевая, что это герметичность особого рода. Перед нами стихи, принципиально поддающиеся интерпретации (что доказывают исследователи, такие как Юлия Валиева, с их глубокими интерпретациями ереминских текстов), сколь бы темным текст ни казался. Однако это не вполне «открытое произведение» в понимании Умберто Эко, подразумевающее бесконечность интерпретаций: поле возможных интерпретаций очерчено автором, хотя и не проявлено с полной определенностью. Но это и не шарада с однозначным решением и даже не средневековый текст, который (в идеале) должен был бы трактоваться на буквальном, моральном, аллегорическом и аналогическом уровнях. Александр Житенев очерчивает заданную автором зону понимания: «Помимо разнонаправленности ассоциаций, интерференция предметных значений предполагает возможность резкого семантического слома при переходе от одной интерпретации к другой. Текст может не просто программировать разные прочтения слова, он может обнажать их контекстуальную несовместимость, принадлежность разным уровням реальности».
Практически каждое стихотворение Еремина в этом смысле настраивает на углубленное прослеживание мерцающей логики движения его поэтической мысли.
Эффект «темноты» во многом обусловлен сверхплотностью стихотворений. Еремин на протяжении всего своего творчества работал исключительно с восьмистишьем. Мне приходилось писать, что в новой и новейшей отечественной поэзии восьмистишье превратилось чуть ли не в твердую форму, в которой первый катрен выступает тезисом, второй – антитезисом, а синтезом оказывается целостное стихотворение. Но это никак не случай Еремина, у которого даже на уровне графики текста нет его деления на строфы, не говоря уже о жесткости синтаксической спайки текстов. Это не значит, что поэтический синтаксис Еремина монотонен; напротив, он гораздо прихотливее каких-то привычных моделей. Не могу не отметить, скажем, частый у Еремина прием, отдаленно напоминающий переплетения предложений в скальдическом дротткветте: «Когда коварное тепло по осени выманивает цвет/ Из легкомысленных (Соблазн покрасоваться/ Велúк ли? Память ли/ На жесткость зáморозков короткá?)/ Деревьев, и выпархивают лепестки/ Из простодушных почек, преклониться,/ Не сетуя, мол, красота бесплодна, перед/ Цветеньем ради самого цветенья».
«Невероятная степень самотождественности» (Дмитрий Кузьмин) Еремина требует нахождения каких-то объяснительных конструкций для нее. Часто говорят о его «поэтике словаря» (Михаил Айзенберг, тот же Житенев). С этим нельзя не согласиться, но этого недостаточно, если оставаться на уровне понимания словаря как тезауруса. Невозможно спорить с тем, что запас самых экзотических слов (от историзмов или диалектизмов до крайне специальных терминов) несравним, пожалуй, ни с кем из русских поэтов. Не будем забывать и о прямом использовании иноязыковых элементов, и о различных паралингвистических интервенциях (химическая формула, нотная запись музыкальной фразы, фрагмент картины) в ереминских стихах. И на поверхностном уровне это одно из самых заметных свойств поэзии Еремина. Но этого поэта в последнюю очередь можно назвать формальным экспериментатором. Скорее эта «словарность» извлекает на поверхность, по выражению Айзенберга, «слова того языка, которым записано наше сознание».
Несправедливо рано ушедший недавно Дмитрий Голынко, с другой стороны, замечал, что «в русской поэзии, пожалуй, впервые индивидуальный литературный проект дорастает до масштаба пугающе выверенной натурфилософской и религиозной системы». Не уверен, что совсем впервые, но важно, как мне кажется, что Еремину удалось то, что не получилось в эпоху высокого модернизма – у Валерия Брюсова, например, – создать «научную поэзию», которая была бы не просто поэтически состоятельна, но и значительна. В его случае метафорическое во многом определение поэзии как способа познания становится напрямую осуществленным.
Поэзия Еремина как воплощение авторской сверхзадачи может отпугнуть читателя, не привыкшего к соразмышлению с автором, тем более так подчеркнуто изъявшим себя из собственного поэтического мира. Тем более он дорог тем, для кого именно такое чтение поэзии представляется самым адекватным: «Перемещеньем облака разъятые двустволки:/ Кондóвые тела – над ними птичья плавь,/ Мяндóвые фантомы – в них паренье рыб./ Пчелиный пляс на аэроплечé/ В трех плоскостях запущенных качелей./ Под сводом флогистóнной кладки/ Его возлюбленные твари:/ Озеро, роща, рой».
комментарии(0)