Андрей Мирошников. Песни менестреля: стихи.
– Иркутск, 2017. – 96 с. |
Однажды поздней осенью, когда природа по вечерам дышит в лицо погребной сыростью, а лужи под утро напоминают потрескавшееся пенсне интеллигентного негодяя, я ехал к своей избушке на курьих ножках вон из Москвы на последней электричке. Все угрюмо смотрели в окно. Лишь у меня и трех подвыпивших барышень, трех граций – девушки, бабы-ягодки и старушенции, собирающей по вагону бутылки, – в глазах мелькала еле различимая меланхолия. Одна из тех, по ком лучшие годы отзвонил свой колокол лет 10–15 назад, помню, еще пыталась спеть дребезжащим голосом: «А я сяду в кабриолет и уеду куда-нибудь…» Потом смеялась, пьяная, и кашляла. А я смотрел в мокрую темень и думал: «Побыстрее, что ли, кабриолет завез бы тебя к чертовой бабушке». А она, словно услышав меня, вдруг затянула каким-то юным и грудным голосом: «Там, где клен шумит…» И я скорее ощутил, чем понял, что моя и ее молодость внезапно аукнулись в этом пьяном вагоне, в этой зловещей, воровской полутьме и запахе увядания и, не найдя детского, слезного сочувствия к себе, какой-то общей обиде и беде, поспешили уйти, не обернувшись И эта женщина, и я, и поэт Андрей Мирошников – из того благословенного времени, когда клен под окнами шумел беззаботно и весело даже поздней осенью и стылой зимой. Они – мои современники.
Когда я услышал это надрывное «Там, где клен шумит», я сразу вспомнил поездку в библиотеку Талдома на вечер журнала «Юность». Была весна, цвели дрова, мы ехали обратно в Москву, как чеховские сестры, опьяненные успехом и кашинской водкой. Автобус был полон поэтов, писателей, которые орали песни. И вот пришел черед «Клена». Мы завыли его с Андреем, как собаки на луну, вспомнив невозвратно ушедшее в небытие детство золотое, клеши, высокие платформы, «Битлов», прически до плеч, первые запретные плоды поцелуев, жарких объятий и пр. И я понял, что мы с Андреем братья по тому, чего больше нет и не будет. И это почти что кровное родство.
Меня всегда притягивал его тревожный взгляд человека, влюбленного в поэзию, в людей, которые творят. И я спустя какое-то время обнаружил в Андрее то самое чувство, что, может быть, и сам боялся в себе обнаружить, а затем потерять. Чувство сострадания ко всякой твари земной и неистовой задушевности, какой в благополучной и сытой Москве давно не чувствовал и не знал. И намного позже ко мне пришли его первые поэтические строки, нервные, словно спотыкающиеся о кочки, как будто их автор бежал к своему читателю, боясь опоздать и в то же время словно чего-то стесняясь:
Иду по ветру
походкой шаткой,
теряя веру,
как пьяный – шапку.
Его строка легка, хотя и насыщена эмоциями, чувствами, переживаниями, смыслом, словно динамитом. Но по-другому он не умеет. Да, наверное, и не должен мочь. Поскольку поэт – это то существо, которое отвечает за каждую написанную букву своею кровью и жизнью. И он, мечущийся между Казахстаном и Иркутском, порой бездомный, порой безработный, ненужный, непризнанный, отвечает по полной:
Копаясь в ранах,
И днем, и ночью,
мы умираем
ПООДИНОЧКЕ.
Его стихи – это не игра словами. Он так и живет, как пишет. Неровно, нервно, раня о струны своей неласковой лиры душу. Но так написано на роду пронзительными строками Марины Цветаевой настоящему поэту:
«Есть в мире лишние,
добавочные,
Не вписанные в окоем.
(Не числящимся в ваших справочниках,
Им свалочная яма – дом.)».
И покуда из этой ямы слышна песенка про клен, который шумит, не все так уж и плохо.