Даже в первые послереволюционные годы Лиля Брик выглядела стильно. Фото 1920-х годов
У меня был друг – он умер. У меня был другой друг – он уехал. У меня был еще один друг – он теперь столь начальственно-возвеличен, что можно считать, что он и умер, и уехал, и улетел в космос...
А тогда все еще были на своих местах и в моей жизни. И решили они повести меня в Дом кино на премьеру фильма Сергея Параджанова, но какого? Память мечется между двумя названиями «Цвет граната» и «Ашик-Кериб»…
Детали уже становятся главнее сути.
Дом кино на Второй Брестской – вожделенное место. Знаковое. Для избранных.
Трепещу от причастности, поднимаясь по лестнице, пью недоступный напиток – пепси-колу, ем бутербродик с севрюгой, как все ласково говорили, севрюжка – тоже недоступной и ни разу до этого не пробованной.
Заходим в зал, а там легкий гул возбуждения от декоративности происходящего: на авансцене валяются в строго продуманной небрежной хаотичности огромные краснобокие гранаты. Символ плодородия и богатства. Всех угощают, никто не берет. Боятся разрушить композицию. Чуть в глубине – медные кумганы, узкогорлые вазы, блюда, заваленные горами алых гранатов. По бокам сцены свисают удивительные шелка и сюзане, на полу перед экраном, как молельный коврик перед намазом, раскинут цветастый ковер. Словно для поклонения десятой музе – музе кино. Красиво. Необычно. Даже в фильмах не всегда так бывает.
Народу – не протолкнуться. Перед сценой ходит какой-то седобородый человек в странном одеянии. Кажется, что в бархатном платье с рукавами, но это не платье в привычном понимании, нечто надетое через голову, а рукава – скорее шлейфы. И это не халат, не плащ, не накидка, балахон какой-то. Малиновый. Расшитый золотой вязью символов и знаков. Доносится шелест голосов: «Параджанов, Сергей Параджанов…», «Сережа, дорогой!» – кричит кто-то. И он движется на голос… Проходит мимо. «Нелепый старик», – кажется мне. Рядом с ним, и в него я вперилась взором, – юноша красоты необыкновенный, стройный, гибкий, как лоза, подвижный, как ртуть, цветущий, как гранат. Майя Плисецкая в сиреневом платье. Родион Щедрин. Зоя Богуславская. Зал смотрел на них без волнения. Публика стоит, сидит в проходах, на ступеньках. Вносятся дополнительные стулья. Мест нет. Только в первом ряду три пустых кресла. «А что не начинают?» – спрашиваю, сгорая от нетерпения. «Ждут кого-то». – «А кого???»
Дождались. В зал, можно сказать и так – внесли женщину в красных волосах и черных узких брючках, мода на которые придет лет через 10. Помните, детей, идущих с мамой и папой за ручку и вдруг зависающих в воздухе, поджимая коленки? Так передвигалась эта женщина – она словно висела: с одной стороны на локте Андрея Вознесенского, с другой – на плече мужчины восточной наружности, потом говорили, что это был Василий Катанян (младший). В такт хаотичному движению раскачивались и болтались на уровне ее груди очки и какое-то колечко на цепочке. Мумифицированная главная гостья премьеры была древней старушкой – нарумяненной, с нарисованными тонкими черными бровями на асбестово-белом заштукатуренном лице. Портрет известен. Красные волосы создавали эффект пламени, корриды, опасности, вызова!
Наши места были во втором ряду, пустовавшие кресла первого ряда зияли ровно перед нами. Вот к ним и устремилось это экзотическое трио, нежно поддерживаемое (так и хочется написать – за ноги) ринувшимся навстречу самим маэстро, режиссером Сергеем Параджановым, и молодым красавцем. Даму, можно сказать, возложили в кресло. Свет не гасили, еще шли какие-то приготовления. Я как загипнотизированная разглядывала жидкую косицу на роскошной черной шали, розоватый затылок, просвечивающий сквозь красные волосы. Нет, это не было смесью красок – хны и басмы, это был красный стрептоцид, известный мне с детства.
Помимо цвета существовал еще запах, оглушительно прекрасный, не соответствующий ничему – это был запах роскоши. «Герлэн», «Шанель номер пять», «Мицуко», «Нарсис нуар»...
«Кто это?» – прошептала я, боясь звука собственного голоса. – «Лиля Брик». – «О, боже...»
Она слегка пошевелила рукой, и в зале погас свет, по мановению, по неуловимому движению искаженных артритом пальцев – на экране зацвел гранатовый сад, или полетели голуби, или проскакал всадник на коне, полилась музыка. Я еще тогда подумала о магии имени. Ничего бы не началось, если бы я встала и начала махать двумя руками. И даже кричать и требовать. Или кто-то другой. Лиля Брик и умерла по мановению собственной руки. Нембутал как цикута. Она сама дирижировала смертью, ставшей не точкой в ее истории, как каждая смерть, а продолжением легенды Лилечки. Даже похороны были обставлены в ее духе – перформанс. Об этом много написано, и я все читала, пытаясь представить, как это было. Она лежала в белом холщовом украинском платье, вышитом по вороту и рукавам белой гладью, подарок Сергея Параджанова, из его знаменитых сундуков с «сокровищами». Кольцо, подаренное Маяковским, с гравировкой ее инициалов – Л.Ю.Б, буквы складывались в бесконечное «люблю», носимое на груди на цепочке до конца дней, – тоже было при ней. Соответствующий макияж, лицо казалось молодым и вечным. «Куколка!» – восторгались в морге. Ногти на руках и ногах были выкрашены лаком золотого цвета.
И совершенно неважно – тогда и теперь, – что многие ее терпеть не могли, ненавидели, проклинали, обвиняя во всех смертных грехах.
Она завершала жизнь по собственному сценарию. Стиль жизни был понят… с самого начала и до конца дней...
Уходила, ушла Женщина эпохи, оставаясь до конца своих дней и кончиков красных волос женщиной, которую боготворили мужчины, бросавшие к ее ногам сердца и таланты. И выполнили все, о чем она просила (и не просила), – от «фордиков» до вертолета, с которого был развеян ее прах над Подмосковьем. Хорошо просто исчезнуть, смешавшись с воздухом, дождем, солнечным лучом. А потом превратиться в зеленую траву, шелестящую словами: «Дай хоть последней нежностью выстелить Твой уходящий шаг...»
комментарии(0)