Автор в Национальном археологическом музее Неаполя за размышлениями: считать древние художественные непристойности пошлостью или нет? Фото Юджина Соловьева
Не то чтобы тефлоновый, но столько шишек на меня падало и продолжает, в чем только меня не обвиняли, «окромя погоды», как сказал Бродский, что nil admirari («ничему не удивляйся» (лат.). – «НГ-EL»). Ну да, удивить меня очередной напраслиной трудно, как бы облыжна ни была. Вот почему я спокойно отнесся, когда один мой коллега по литературном цеху имярек наехал на меня, уличив в пошлости. Вместо того чтобы оправдываться – на каждый чих не наздравствуешься, – я решил мало того что признать себя виноватым, но выступить в защиту – нет, не самого себя, а самой пошлости. Не только в жизни, но прежде всего в литературе, взяв за компанию классиков изящной словесности, которые, несмотря на изящество, не просто грешили пошлостью, но иногда/часто злоупотребляли ею. На практике и в теории. В том смысле, что не я первый защитник пошлости – как бы ни хотелось мне быть оригинальным, а придется ссылаться на авторитеты.
Г-н Набоков не прав
Того же Тургенева взять. В «Отцах и детях» у него есть маргинальный персонаж Ситников, типа Репетилова в «Горе от ума» – оба-два пустобрехи и резонеры, они обезьянничают, пародируют и опошляют главных героев Чацкого, Базарова и даже Аркадия Кирсанова, а тот сам не без пошлятины. Однако Тургенев неожиданно и самым решительным образом выступает в защиту пошлости: «Появление пошлости бывает полезно в жизни; оно ослабляет слишком высоко настроенные струны, отрезвляет самоуверенные или самозабвенные чувства, напоминая им свое близкое родство с ними». Ближе к нашему времени – Моэм считал, что почти все писатели грешат пошлостью, ибо пошла сама жизнь, а Оден выдал изящный парадокс: «Пошлость в литературе предпочтительней ничтожества – так же, как портвейн бакалейщика предпочтительнее дистиллированной воды».
Здесь, правда, след оговориться, что такого слова, как «пошлость», в трех главных европейских языках нет, что заметил еще Набоков: «Разнообразные оттенки явления, которое русские четко выражают словом «пошлость», рассыпаны в ряде английских слов и не составляют определенного целого». Однако правы русские переводчики Одена, Моэма и других классиков, когда взамен буквализмов – вульгарность, скабрезность, сальность, похабель, чернуха, непристойность, низкопробность, банальность, тавтология, клише, китч и проч. – пользуются универсальным словом «пошлость» как отмычкой. Вплоть до – гипотетически – что знаменитый «Лексикон прописных истин» можно было бы назвать «Словарем пошлости», но тогда исчезла бы ирония Флобера. Не слишком ли просторное, полисемичное слово, что у него столько смыслов в зависимости от контекста?
А может, хорошо, что такого всеохватного и уничижительного слова нет в других языках и само наличие этого слова не говорит в пользу русского? «...Благо тем языкам, на которые не переводится слово «пошлость», – пишет Михаил Эпштейн в споре с новоявленным пошлоборцем Дмитрием Быковым, полагая пошлостью обличение пошлости и предлагая установить мораторий на употребление этого слова. Однако пока «пошлость» в обиходе культурного словаря, присмотримся к хрестоматийным пошлоносителям, согласно тому же Набокову.
Полагая литературу питомником пошлости, под занавес своей ругачей лекции «О пошлости» Набоков называет с дюжину пошляков в мировой литературе, которых лично мне хочется взять под защиту от этого самоуверенного литературного оценщика. Ну, например, трагический Полоний, в поучениях которого сыну не только отцовская любовь, но и житейская мудрость, не говоря о том, что ни за что ни про что погиб из-за распри в королевской семье. Так ли уж шекспировский этот герой отличается от графа Честерфилда, который прославился своими поучительными «Письмами к сыну»? Или Молли Блум – несчастная, растерянная, потерявшая ребенка женщина, из-за нее у ее мужа главного героя романа Джойса настолько сильное чувство вины, что он не просто прощает, а поощряет ее безлюбую ему измену. И прустовского Блока хочу защитить от Набокова – это своего рода гротескное отчуждение автором собственного еврейства, но в «Обретенном времени» авторский герой и его пародийный двойник, оба литераторы, совпадают до такой степени, что сен-жерменские снобы путают их между собой. О без вины виноватом Алексее Каренине и говорить нечего – недаром Толстой дал им с Вронским одно имя, а классный фильм Тома Стоппарда – Джо Райта сфокусирован на этом орогаченном, обманутом, преданном муже как на главной жертве злокачественной любви Анны: «пошляк» напоминает чеховского персонажа и вызывает не просто сочувствие и сострадание, но и любовь.
Чего у Набокова очевидная нехватка, так это человечности и чувствительности (зато взамен гипертрофированная чувственность) – за исключением разве что «Пнина». Отсюда его, как сказал бы Лесков, «гнусное оклеветание» названных литературных персонажей. Однако автору таких великолепных книг, как «Дар» и «Другие берега», самому не удалось избежать пошлости в «Лолите» – достаточно вспомнить хотя бы стих-приговор Светлокожего Вдовца. Говорю это не в упрек любимому писателю, а просто констатирую факт. Да я и не знаю ни одного крупного писателя, который был свободен от того, что именуют пошлостью. Включая самых-самых.
Ай да Пушкин! Ай да Шекспир! Ай да сукин сын!
Чтобы далеко не ходить, «наше всё». Каким надо быть пошляком, чтобы написать: «Татьяна мнет в руке бумажку, Зане живот у ней болит…» – это о той самой не от мира сего Тане Лариной, которая «дика, печальна, молчалива, как лань лесная боязлива» и проч. – самый, наверное, возвышенный женский образ в русской литературе. А низкопробная похабель родоначальника в эротических стихах! А его грубые, часто несправедливые и далеко не всегда остроумные эпиграммы! На того же графа Воронцова – полководца, филантропа, англомана, человека незаурядных способностей и небывалого героизма. Ай да Пушкин, ай да сукин сын! Пусть не прикрывается именем Пушкина – пошляк и есть пошляк.
А «наше всё» у англичан? Кто самый великий пошляк в их литературе? Само собой, Потрясающий Копье, бог ему судья! Ну, ладно бы Фальстаф, единственный герой, переживший своего автора, или записные пошляки в невысокого все-таки вкуса комедиях. Тот же «Цимбелин», сам сюжет которого довольно пошловат: спор с приятелем – сохранит ли жена тому верность в долгое его отсутствие или поддастся профессиональному соблазнителю? Да, та самая прелестная Имогена, самая любимая Стендалем шекспировская героиня – есть за что! Однако именно совратителю-пошляку Клотену принадлежит ключевая фраза: «Женщине впору тот придется, кто к ней в пору подберется», пусть Имогена и опровергает этот мем своим сопротивлением похабнику. По-нашему, по-простецки, сучка не захочет – кобель не вскочит. Не только в каждой шутке, но и в каждой пошлости есть доля правды. И в спуде, под которым таится добродетель, порою бывают щели, писал Шамфор.
Пошлость – обязательный ингредиент в сатире, комедии, любых смеховых и мениппейных жанрах. Аристофан соревнуется сам с собой в пошлости – еще хорошо, из написанных им 44 комедий дошли только 11! А Плавт? Античных прецедентов – прорва. Нет, комедиограф Шекспир не нуждается в оправданиях.
Что взять с Фальстафа или Клотена, бери выше – сам Гамлет не чурается пошлости. Цитирую Великого Барда в моем переводе – начиная с сомнения Гамлета, порядочная ли девушка Офелия, на просьбу Королевы сесть рядом:
– Нет, матушка, здесь магнит посильнее.
– Леди, можно лечь к вам на колени?
На что порядочная девушка Офелия отвечает:
– Нет, принц.
– То есть можно голову к вам на колени?
– Да, мой принц.
– А вы небось думали, какая-нибудь похабия?
– Ничего я не думала, мой принц.
– Отличная мысль – лежать между девичьих ног.
Ну не пошляк ли Гамлет вместе со своим автором? Пошляки и есть. Что нисколько не умаляет ни того, ни другого. Наоборот. Пошляки Шекспиру нужны позарез, как и его шуты. Более того, Шут в «Короле Лире» исчезает, когда сам король становится шутом. В «Гамлете» шут не нужен и появляется только посмертно в виде черепа Йорика, потому что там шутовствуют и пошляшничают другие персонажи – от актеров до могильщиков, включая самого Гамлета, что ему сюжетно помогает прикинуться помешанным. Антонимом пошлости в литературе я бы назвал гладкопись и дистиллированность, которая не то чтобы противопоказана литературе, но вредит даже крупным писателям – тому же Генри Джеймсу, которого помянутый Моэм упрекал в том, что его герои непредставимы за испражнениями, а у героинь не может быть запора, которым часто страдают женщины. (Асексуальность его персонажей биографы объясняют травмой гениталий, полученной писателем в детстве во время пожара.) Даже Пастернак, хоть и впал с возрастом в неслыханную простоту, как и предсказывал, но в годы своей поэтической зрелости полагал ее ересью. Говорят же, что простота хуже воровства. Я знаю небесталанного писателя, чей истерический страх перед пошлостью и избыточный вкус мешают ему пойти в обгон коллег и выдвинуться в первый ряд, хотя потенции у него, безусловно, наличествуют. Ему бы поучиться у Вийона с его «Балладой истин наизнанку».
Возвращаясь к Шекспиру, перечел недавно многословный разбор «драмы Шекспировой» у Айрис Мёрдок в моем любимом ее романе о любви «Черный принц». Герой насмешливо приводит психоаналитические и прочие, одна пошлее другой, трактовки «драмы Шекспировой». За что героиня много лет спустя упрекает своего любовника, что «в Шекспире он понимал только вульгарную сторону». Издатель романа, однако, опровергает это утверждение и предсказывает, что, повзрослев, она, быть может, сподобится постичь в Шекспире и вульгарную сторону. То бишь – пошлую.
Сам Гамлетов вопрос «быть или не быть?» стал китчем, клише, пошлостью, что ничуть не снижает философическую и поэтическую ценность его монолога. Хотя лично я предпочитаю вопрос моего домашнего философа Монтеня: «Когда мы играем с кошкой, кто с кем играет – я с ней или она со мной?» Пусть кошачий период моей жизни кончился – я пережил четырех своих великих котов, которые являются мне во сне.
Тов. Жданов прав
Сам я с далекого детства воспитан на непримиримости к пошлости и сопряженным понятиям – обывателям и мещанам как ее воплощениям. Помню молодого Юрского в роли розовского бесшабашного (сейчас бы сказали безбашенного) мальчика-мещаноборца, который крушит новую мебель у себя дома, что твой Иисус лотки меняльщиков в храме. Позже, в институтские годы, минусово воспринимал Блока за то, что, борясь с обывателями, сам допускал в своих стихах восклицательные высокопарности и пафосные туманности, которые звучали для меня безвкусно и – грешен! – пошловато.
В молодом задоре я окрестил поэтику символистов «пиитикой пошлости», противопоставляя им акмеистов-адамистов с провозглашенной ими конкретикой и принципиальной вещественностью. Так началась, по машинописным спискам, моя страсть к Мандельштаму – и по сю пору, хотя ахматовские пошлости, типа «Я на правую руку надела перчатку левой руки», понуждали меня вспомнить «столпницу на паркете», как печатно поименовал своего друга и соратницу Осип. А мой друг Сережа Довлатов – так тот и вовсе ставил на одну доску стихи Ахматовой и песни Утесова: «Объясните мне, Вольдемар, какая разница. Вы же критик!» – пытал он меня.
Сказался у меня, по-видимому, еще и питерский стилевой пуризм (не путать с пуританством!), который я преодолел благодаря интимной тесноте отношений в театре, где работал завлитом. Хорошая прививка – закулисная пошлость в противовес сценической патетике.
Моя юность пришлась на посмертную реабилитацию Зощенко, вероятно, самого талантливого прозаика советских времен – Мандельштам предлагал поставить ему памятники по всей России, как дедушке Крылову в Летнем саду. Однако долгожданные и востребованные его книги издавались под знаком борьбы с обывательщиной и пошлостью, что вызывало у меня сомнения, хотя тогда я не помышлял ни о среднем классе, ни о третьем сословии, но, будучи литературным критиком, писал о двойственном отношении Зощенко к своим героям – обывателям и нэпманам. Зощенко посмеивается, но и сочувствует им – скорее их защитник, чем обличитель.
Он создал усредненный тип обывателя, образ колеблемый и неустойчивый – то жертвенный, то агрессивный, то вызывающий жалость, а то – опаску, и этот образ принес Михаилу Зощенко всесоюзную славу.
Это была маска наподобие чаплинской, и не только читатель, но и автор привык к своему герою и даже полюбил его. В 20-е годы Зощенко к нему только приглядывался, сохраняя дистанцию между собой и авторским персонажем. В 30-е годы Зощенко неожиданно сбросил маску и заговорил от имени своего героя.
В некоторых случаях читатель оказывается полностью предоставлен самому себе, и ему предстоит сделать самостоятельный вывод, возникает то, что Ролан Барт назвал le flottement du sens – колебание смысла, причем амплитуда этого колебания столь велика, что читатели занимают по отношению к зощенковским ситуациям и героям порою прямо противоположные позиции. Как и сам писатель, колебатель смысла.
Несгибаемому, военизированному, идейно закаленному герою с революционным прошлым, всесильным партбилетом и показательной анкетой Михаил Зощенко предпочел и противопоставил партикулярного мещанина, «среднего человека». Между государством и обывателем он в конце концов выбрал обывателя.
Очевидная, несомненная полемическая дегероизация – можно только удивляться, что гром грянул в 1946-м, а не раньше. Так уж повелось: первым перчатку бросает художник, не выдерживая напряга, – Зощенко, Мандельштам, Платонов, Бабель, даже одомашненный властями Пастернак. Первым вступает в бой слабый, а художник всегда слабый – по сравнению с читателем, народом, государством.
Прав был тов. Жданов, обращаясь к ленинградским писателям на погромном собрании: «Кто такой Зощенко? Пошляк! Отщепенец и выродок!» Да, по тем временам Зощенко – отщепенец, выродок, изгой, пария, отверженный. Да, он был пошляком и адвокатом пошляков и пошлости, мещан, мещанства, среднего сословия – частного человека в его противостоянии с Левиафаном.
Ниже пояса: пошлость – смазка в отношениях меж людьми
Кто бы спорил, в глазах пошлоборцев ненавистная ими пошлость в спайке, в одном флаконе с Эросом и в его на грани, а то и за гранью фола представлением в литературе и искусстве. Вот именно, ниже пояса – ниже некуда.
Опять-таки с подачи Монтеня, паче все его три тома у меня всегда под рукой. Вот что пишет о «неистовстве страсти» этот самый высоколобый ренессансный интеллектуал-стоик: «Всякое побуждение в нашем мире направлено только к спариванию и только в нем находит себе оправдание: этим влечением пронизано решительно все, это средоточие, вокруг которого все вращается». И далее приводит больше дюжины античных сочинений на эту тему, бесстыдных, непристойных, пошлых, каковыми они, однако, не были в ту далекую эпоху, но стали ими в Средневековье. Или взять «Тысячу и одну ночь», блистательный русский переводчик которой Михаил Салье извиняется за грубость, фривольность, непристойность, скабрезность сексуальных откровений оригинала – «вещи наивно называются своими именами» – и вынужденно приспосабливает их к нормам и нравам отечественной словесности (по сравнению с английским, французским и немецким буквальными переводами).
Перенесемся в соседнюю с изящной словесности область – изо. Судьба знаменитого «Секретного кабинета» с художественными непристойностями из Помпей и Геркуланума менялась в зависимости от политических ветров. Короли – будь то Франциск I или Витторио-Эммануэле II – держали коллекцию под арестом, зато революционеры типа Гарибальди, наоборот, рассекречивали «Секретный кабинет». Заодно Гарибальди приказал снять фиговые листки с античных статуй. А по-настоящему «Секретный кабинет» был открыт для широкого зрителя только в наше время в Археологическом музее Неаполя. И хотя официальное название коллекции «Секретный кабинет, или Запретная коллекция», музейные стражи указывают направление зычными голосами:
– Il pornografico! Il pornografico!
Другой вопрос – является ли порнуха пошлостью? Даже если да, что с того? Паче до извержения Везувия все эти фрески и скульптуры порнографией не были, само понятие порнографии возникло столетиями позже, в христианскую пору. Поставим вопрос в более обтекаемой форме: как сопрягается порно с пошлостью? Вот разговор любовников в рассказе Маргарет Этвуд:
«– ...Только потому что я тебя…
– Не смей со мной так разговаривать! – Ирена была большой скромницей в отношении слов (но не в разных других отношениях).
– А как прикажешь это называть? Когда я это делаю, ты почему-то не возражаешь! Ну хорошо, только потому что я сую свою морковку в твою хорошо разработанную…» – пытается герой перейти на эвфемизмы, но опять срывается.
Чтобы далеко не ходить, ссылка на самого себя – мужеско-женский диалог с пародией на Евтушенко из моей последней книги «Кот Шредингера»:
«– Постель была растеряна, и ты была расстелена.
– Фу, пошлость!
– А оригинал не пошлость?
– Откуда мне знать? У меня нет этого в опыте. Даже если пошлость, то у тебя пошлость в квадрате. Чудовищная пошлость».
С чем герой, как и автор, принципиально не согласен.
Даром, что ли, лучшим другом высокопарной с возрастом Ахматовой была актриса Фаина Раневская, та еще пошлячка: «Не можете никак понять, нравится ли вам молодой человек? Проведите с ним вечер. Вернувшись домой – разденьтесь. Подбросьте трусы к потолку. Прилипли? Значит, нравится».
Я бы мог, но не решаюсь ни устно, ни письменно, а только мысленно перефразировать великую строчку Фета «В моей руке – какое чудо! – твоя рука». Shame on me! Зато сошлюсь на когда-то китчевый стих «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне» – вот-вот, хоть и в обратном смысле, чем имел в виду прочно ныне забытый поэт.
Кстати или некстати, но по аналогии и в контексте этого эссе припоминаю эпизод предвыборной президентской гонки 2016 года в стране моего нынешнего обитания. Когда все аргументы во взаимных диатрибах были вроде использованы, демократы обнародовали в качестве ultima ratio видео, где Трамп советует хватать женщин за гениталии – «они это любят». Казалось, на его президентских шансах поставлен крест, чего не случилось, даже женский электорат не отступился от пошляка-безобразника, на что так рассчитывали его политические супостаты.
Касаемо меня как писателя, обвиненного в пошлости, то да, признаю себя без вины виноватым. Обожаю, к примеру, приводить в своих книгах и опусах в ряд с классическими цитатами, заземляя их, анекдоты, даже самые пошлые из них, если за пошлой оболочкой обнаруживаю глубинное содержание.
Раскрепощенный с юности театром, я выразил свое отрицалово отрицалова пошлости в апофегме: «Пошлость – смазка в отношениях меж людьми».
Чем не эпиграф к моему кудосу (kudos в американском сленге – «похвала». – «НГ-EL») пошлости?
Нью-Йорк
комментарии(0)