Лев Блюменфельд сочетал в себе таланты почти несовместимые. Фото с сайта www.letopis.msu.ru
Кафедру биофизики в МГУ им. М.В. Ломоносова создал и возглавлял около 30 лет выдающийся физик и биофизик Лев Александрович Блюменфельд – фронтовик, прошедший войну разведчиком, и выдающийся интеллектуал, поэт и преподаватель. Сочетание талантов почти беспрецедентное. Блюменфельд стал создателем московской биофизической школы, и этот факт уже часть истории советской науки.
Я же хочу рассказать об одном эпизоде, который много говорит о личности Льва Александровича. Начать придется издалека…
Порвать партбилет в СССР было смерти подобно. А порвать удостоверение о приеме в партию перед боем – верный расстрел. Но именно это сделал выдающийся советский ученый Лев Александрович Блюменфельд, считавший этот поступок самым смелым в его жизни. Что в устах командовавшего в ВОВ разведвзводом было не пустой похвальбой.
В начале 90-х Лев Александрович, впервые выпущенный на Запад (во времена СССР о том, чтобы беспартийного еврея – завкафедрой с мировым именем, антисоветские остроты которого ходили в народе, пускать в Америку и Европу и речи не было), остановился в моей квартире в Нью-Йорке. Создатель кафедры биофизики Московского университета и заведовавший этой кафедрой почти до самой смерти. Создатель московской биофизической школы. Блистательный интеллектуал, ближайшими друзьями которого были академик Аркадий Мигдал и мой учитель по науке и жизни, член-корреспондент АН СССР Михаил Волькенштейн. Люди, оказавшись в компании которых, почетно было даже помалкивать.
Как и многие в его окружении и его уровня в те годы, Лев Александрович был прекрасным поэтом. Именно на его перевод стихотворения Киплинга «Раб, который стал царем» Сергеем Никитиным была написана популярнейшая песня:
Три вещи в дрожь
приводят нас,
Четвертой – не снести.
В великой Kниге сам Агур
Их список поместил.
Все четверо – проклятье нам,
Но все же в списке том
Агур поставил раньше всех
Раба, что стал царем.
Коль шлюха выйдет замуж, то
Родит, и грех забыт.
Дурак нажрется и заснет,
Пока он спит – молчит.
Служанка стала госпожой,
Так не ходи к ней в дом!
Но нет спасенья от раба,
Который стал царем!
Он был рабом, и он привык,
Что, коль беда пришла,
Всегда хозяин отвечал
За все его дела.
Когда ж он глупостью теперь
В прах превратил страну,
Он снова ищет, на кого
Свалить свою вину.
Когда не надо – он упрям,
Когда не надо – слаб,
О раб, который стал царем,
Все раб, все тот же раб.
У Киплинга, кстати, к этому стихотворению есть эпиграф: «От трех трясется земля, четырех она не может носить: раба, когда он делается царем, глупого, когда он досыта ест хлеб, позорную женщину, когда она выходит замуж, и служанку, когда она занимает место госпожи своей». Книга притчей Соломоновых. Гл. 30, стихи 21–23.
Добавим, что профессор Блюменфельд был одним из учителей и научным руководителем Сергея Никитина в МГУ.
А вот другое стихотворение Льва Александровича, которое, кажется, нигде до сих пор опубликовано не было. Абсолютно блистательное, по-моему!
Как слепы суждения
глупых людей,
Как грубы, бестактны
и пошлы.
Они говорят, что у милой моей
Характер не очень хороший.
Завидуя нашей веселой любви,
Они неумело клевещут…
Неведомы им поцелуи твои
И прочие дивные вещи.
И вот сидя – ясное дело – за водочкой, Лев Александрович неожиданно рассказал мне, какой из поступков считает самым смелым в своей жизни. Поскольку прошедший всю Великую Отечественную войну Лев Александрович – сначала разведчик, а потом командир разведвзвода – тысячи раз рисковал своей жизнью, мне стало интересно, какой же поступок он считает самым смелым. И вот что он рассказал:
«Перед одним из особенно страшных боев меня приняли в партию – ясное дело в какую. Отказаться немыслимо: Смерш тотчас же расстреляет. При этом, кстати, заметьте, Юра: в партию принимали не после боя, в котором можно было либо проявить смелость, либо трусливо бежать, а перед боем. Что само по себе заслуживает романа.
Идем в бой, в котором меня тяжело ранят. С поля боя сознание потерявшего кто-то выносит. После чего везут в госпиталь. Из которого, как известно, возвращают в другую часть. Почему никогда не в ту же, из которой повезли на лечение? В которой, казалось бы, фронтовые друзья тебя ждут не дождутся! Еще один безответный вопрос, ответ на который – если его дадут – сообщит о советской власти не меньше, чем приказ о введении заградотрядов, расстреливавших из безопасных укрытий тех, которые воевали с врагом, а не со своими.
Очнулся в кузове какого-то грузовика, в котором меня везет в госпиталь какая-то медсестренка. С хорошим, открытым русским и, как мне показалось, интеллигентным лицом. И никого, кроме нас двоих, в кузове нет. И тут, приходя в себя, но не будучи в состоянии двигаться, я вспоминаю, что перед боем меня приняли в партию. В ту самую, которая мучает моего арестованного отца – если только уже не замучила до смерти. И эта отвратительная бумажка о приеме в партию головорезов и извергов находится в кармане гимнастерки у меня на груди. И если сейчас умру, то умру коммунистом.
Смотрю я на девушку и говорю через силу:
– Сестреночка, у меня в гимнастерке в правом кармане лежит бумажка. Достань ее пожалуйста, не разворачивая.
Девушка залезла в указанный ей карман, расположенный на груди, стараясь не причинять мне чрезмерной боли, и протягивает сложенное вчетверо удостоверение о моем приеме в партию коммунистов.
– Спасибо, дочка. А теперь порви эту бумажку на мелкие части.
Девочка помялась, засомневавшись. Что во время, когда Смерша боялись больше, чем немцев, было совершенно понятно.
– Порвать? – спрашивает.
– Порви и выбрось за борт, пожалуйста.
– Выбросить то, что я из нагрудного кармана гимнастерки по вашему приказанию вынула?
Внутри у меня, как сейчас помню, похолодело. Если она прочитает то, что я требую разорвать, трибунал обеспечен. Если даже всего лишь увидит печать, сквозь бумагу просвечивающую... Ведь в нагрудном кармане на фронте носили только партийный билет, удостоверение личности и самые важные документы.
– Это не документ. Это письмо матери, написанное до ранения. В госпитале напишу новое. А это порви и выбрось.
– Это приказ, товарищ старший лейтенант?
– Приказ, дочка.
Девчушка еще с минуту посомневалась, вглядываясь попеременно то в удостоверение о приеме меня в партию коммунистов, которое, не разворачивая, держала в дрожащей руке, то в меня. Ведь, если я провокатор и на нее донесу, если выяснится, что она порвала и выбросила документ, на котором печать поставлена, расстрел неизбежен.
Мгновения, когда я боялся ее, а она боялась меня, были в моей жизни самыми страшными. Страшнее, чем когда я брал языков и тащил через линию фронта. Страшнее, чем когда в атаку водил. Кажется, кошмар ожидания длился не минуту, а вечность. Которая внезапно окончилась. Девчушка, поколебавшись, откозыряла:
– Есть порвать бумажку и выбросить.
Порвала и бросила, не разворачивая, за борт.
– Ваше приказание выполнено! – откозыряла и отчеканила. В то время как мой прием в партию коммунистов, разорванный на мелкие части, разлетался по воздуху. А девочка – лет восемнадцать, не больше – снова стала придерживать мою голову, под которую подложила какой-то ватник, чтоб на ухабах не стукалась.
И это был самый смелый поступок в моей жизни. Потому что если бы медсестренка увидела, что ей порвать приказано, и доложила о приказании, как положено, я бы до госпиталя не доехал. И мы бы сейчас с вами, Юра, ни о чем бы не разговаривали. И даже не познакомились бы».
Так закончил рассказ Лев Александрович, наливая водку в стакан до краев.
Нью-Йорк
комментарии(0)